- У чёрного моря
- 1. ЗАПЕВ
- 2. НАЧАЛО
- 3. ПОБРАТИМЫ
- 4. ЛИЧНОЕ
- 5. ГРОДСКИЙ
- 6. ПЕРЕПУТЬЯ
- 7. ШИМЕК
- 8. ЕВСЕКЦИЯ
- 9. 1937-й
- 10. ШУРА
- 11. ДЕТСТВО
- 12. УРА!
- 13. ВОЙНА
- 14. ПОМОШНАЯ
- 15. ОККУПАЦИЯ
- 16. БОГДАНОВКА
- 17. ИНТЕРМЕЦЦО
- 18. ГОН
- 19. СЛОБОДКА
- 20. ЭТАП
- 21. КРАСНОАРМЕЙСКАЯ
- 22. ТРАНСНИСТРИЯ
- 23. ДОМАНЁВКА
- 24. ИЗ ПРОШЛОГО
- 25. БЕЗ ЕВРЕЕВ
- 26. ПРОТИВОТОК
- 27. МАСКАРАД
- 28. ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ
- 29. РАСПЫЛ
- 30. ДОЖДАЛИСЬ
- 31. АБА
- 32. РОДНЯ
- 33. ГУЛАГ
- 34. ПОВЕЗЛО
- 35. ОДЕССА-2002
- 36. ПРОБЛЕСКИ
- 37. БЕЗМЯТЕЖНОСТЬ
- 38. СОАВТОРЫ
- 39. ПСИХБОЛЬНИЦА
- 40. ШЕВАЛЕВЫ
- 41. СЕЙЧАС
- 42. ПОКЛОН
- 43. ПОСТСКРИПТУМ

У чёрного моря ( с 13 главы рекомендую-хоть и по еврейский но работы над фактами непочатый край)
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:01
Кто читал эту тему? (Всего : 5) takos: Данила1111: corvin13: bobkovou: lildav:
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:02
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:03
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:05
Больше половины одесских евреев, тысяч 100 или 120, уехать не смогли (кое-кто не хотел) и 16 октября оказались под властью оккупантов-румын.
Л. Дусман: “16 октября утром в 10-11 часов по нашей Большой Арнаутской промчались в сторону моря две тачанки, полные матросов с винтовками...
В часов 6-7 вечера на Б. Арнаутской появилась колонна автомашин с румынскими солдатами в кузове... На тротуарах стоят люди, смотрят и молчат. Вдруг наша старая дворничка Максимовна падает на колени, крестит румын и причитает: “Наконец вы пришли, освободили нас...” Реакция окружающих молчаливая и настороженная.
Все заходим домой. Мать закрывает все задвижки, ставни на окнах. Никто себе не представляет, что будет дальше”.
С. Сушон: “Румынские солдаты вошли в Одессу усталые, пыльные, в обмотках... Население встречало их с цветами, с рушниками [вышитые полотенца], с хлебом-солью. Оккупантов встречали! Мне это было совершенно непонятно”.
Уже назавтра румыны начали охоту на евреев: избиения на улицах, грабежи, насилие в квартирах, обязательная регистрация, облавы и аресты. Тут же подключились землячки-одесситы: кто старые счёты с евреями сводил, кто просто грабил, кто тайный жар души антисемитской тушил - поначалу соучастников у оккупантов было вроде не так уж много, но аппетит приходит во время еды.
“Неуютно стало... Я не узнавал нашего города, такого ещё недавно лёгкого и беззлобного. Ненависть его наводнила, которой никогда, говорят, не знала до того метрополия мягкого нашего юга, созданная ладной и влюбленной хлопотнёю в течение века четырёх мировых рас. Вечно они ссорились и ругали друг друга... случалось и подраться; но за мою память не было настоящей волчьей вражды. Теперь это всё переменилось... Теперь мы по улице ходили с опаской, ночью торопились и жались поближе к тени...” - писал В. Жаботинский (“Пятеро”) об Одессе накануне погрома 1905 года. Из 1941-го 1905-й гляделся почти забавой.
Суток не прошло с момента оккупации, как была расстреляна первая группа еврейских интеллигентов, 61 человек - известные врачи и учёные с их семьями. Арестовав, их, издеваясь и избивая, водили по улицам города, для острастки евреям и на потеху антисемитам. Некоторых загоняли в пустые дома, где предполагались мины.
С первого дня оккупации разыгрались мародёры. Голодные румынские патрули, искавшие оружие, звались “сахарными”: в обыскиваемых квартирах они среди прочего непременно прихватывали сахар, особенно в серебряной сахарнице. На дверях обобранных квартир писали мелом “Проверено”, чтобы коллегам не заходить зря. Но власть хотела порядка. Вскоре дворникам и “активистам”-помощникам велено было описывать имущество в оставшихся без владельцев еврейских квартирах и стеречь их от соседей и мародёров.
Л. Сушон (ещё до взятия Одессы; во время осады их семья жила на чужой даче): “Мы не могли вернуться в свою квартиру... туда вселились другие люди. Зайдя однажды за вещами, я не смог попасть в нашу дверь. Её заперли на другой замок, а когда я стал стучаться, то открыли и накричали на меня. Получалось, что ещё до прихода румынских чужаков нас вытеснили свои - тоже враги! Хотя впереди было ещё около двух месяцев, пока Одесса сопротивлялась”.
Л. Дусман (после взятия Одессы): “Утром обнаруживаем на стене у ворот дома приказ румынского командования о том, чтобы все евреи взяли свои ценные вещи, квартиры не закрывали и шли в село Дальник на сборный пункт на регистрацию. Кто уклонится - будет расстрелян... Необходимо нашить на одежду шестиконечные звёзды: одну на груди с левой стороны, другую на спине из белой или жёлтой материи. За нарушение - расстрел.
Моя мать принимает решение никуда не идти...
Те, кто пошли, не вернулись, их расстреляли... Вечером мы об этом узнали от тех, кто по дороге убежали. Их рассказы полны ужасов: грабили и убивали по дороге, затаскивали девушек во дворы и насиловали...
Соседи во дворе... одни сочувствуют, другие - злорадствуют... Вскрывают квартиры эвакуированных и погибших и грабят или просто переселяются в них.
Ходить по улицам опасно... евреям в сто раз хуже, чем остальным - обидеть может не только румын или немец, хватает местных подонков... в основном молодые “комсомольцы-добровольцы”.
22 октября на рассвете взлетел на воздух штаб оккупантов в бывшем здании НКВД на ул. Маразлиевской, 40. Вместе с генералом-комендантом Одессы погибло шестьдесят человек. Румынский вождь маршал Антонеску немедля, 23 октября распорядился казнить евреев и коммунистов: за каждого погибшего офицера - двести человек, за каждого погибшего солдата - сто. Исполнительные оккупанты уже к полдню 23-го казнили пять тысяч; подавляющее большинство жертв составили легко определяемые на улице евреи. Людей расстреливали на улицах и в квартирах, вешали у вокзала, на рынках...
Из Листов:
“Лурье Александр, 15 лет, школьник, повешен на пионерском галстуке румыном в 1941 г.”
“Сирота Абрам, 74 года, портной, выброшен с 4 этажа по доносу дворника”.
“Старикова Малочка, 13 лет [на фотографии девчоночка лет шести в балетной позиции, пачка, веночек на голове, рука в лебедином взлёте], во двор... вошли 4 эсэсовца, изнасиловали и расстреляли, октябрь 1941 г.”
“Старикова Маня, 35 лет, продавщица... была расстреляна рядом с трупом истерзанной 13-летней дочери”.
На следующий день маршал спохватился добавить ещё одну телеграмму: “1. Казнить всех евреев из Бессарабии, которые нашли прибежище в Одессе. 2. Все лица, которые подпадают под предписание от 23 октября 1941 г., ещё не казнённые, и те, которых можно к ним добавить, должны быть помещены в здание, которое должно быть заминировано и взорвано. Эта акция должна состояться в день похорон жертв”. Возвышенная страсть к театру, вдохновение художника...
На Александровском проспекте, где ещё год назад блаженствовали, гуляя, прибитый буфетным карнизом Шимек с дедом, вдоль аллей качались в петлях повешенные, на ветках, на досках, перекинутых с дерева на дерево, - прохожие падали в обморок.
Из Листов:
“Ройтблит Давид, 45 лет, повешен на Соборной площади.”
“Ройтблит Генрих, 15 лет, повешен на Соборной площади вместе со своим отцом, Ройтблитом Д. Г.”.
Из архивов:
“Акт 1РАССТРЕЛЯННЫЕ
15 августа 1944 год
Мы, нижеподписавшиеся Члены Районной Комиссии Содействия Чрезвычайной Государственной Комиссии... составили настоящий акт в том, что...
23 октября 1941 г. под охраной 18 вооружённых автоматами румынских полицейских по улице К. Маркса провели 100 человек арестованных мужчин... На углу ул. К. Маркса и ул. Кирова их остановили... Из колонны... взяли 2-х человек, сначала их повесили на висельницу, но петли не затянули до конца и через несколько минут их сняли с висельницы, дали отдышаться, подвели к стенке дома № 65 по ул. К. Маркса и из автоматов расстреляли... Остальную группу арестованных погнали дальше...
Трупы лежали до утра 24 октября, их не разрешала убирать охраняющая румынская стража...”
Из Листов:
“Фишман Лея, 87 лет, домохозяйка, массовый расстрел, 28 октября 1941 г.”
“Грабовецкая Ира, 14 лет, учащаяся, расстреляна в доме в 1941 г.”
“Бирман Борис, 12 лет, расстрелян, 1941 г.”
Десятки тысяч евреев гнали - кого через тюрьму, кого прямиком - за город. Мимо уличных столбов и балконов, где качались повешенные, по мостовым, залитым кровью тех, кто не поспел за общим движением, - их, калек, стариков, детей, пристреливали солдаты и полицейские конвоя. Они от щедрот своих иногда не упускали порадовать вышедших на тротуары зрителей: им предлагали снимать с проходящих приглянувшиеся вещи. Зрители кто плакал, а кто и попользовался, чего добру пропадать?..
Пять тысяч евреев дошло до пригородного Дальника. Там их разделили. Первых 40-50 человек связали между собой, швырнули в ров и пристрелили. Увидели, что так убивать хлопотно и долго. А под рукой кстати оказались четыре барака, каждый в 250-400 квадратных метров. Их набили людьми, в первом стали косить людей из пулемётов сквозь дыры в стенах, потом смекнули ещё толковее: залили в остальные бараки бензин и подожгли. А первый барак с расстрелянными взорвали 25 октября в 5 часов 35 минут, точно через трое суток после взрыва штаба румын на Маразлиевской, как велел Антонеску, - для впечатляющего эффекта.
Из Листов:
“Бат Иосиф, 51 год, извозчик, расстрелян в Дальнике в 1941г.”
На Люстдорфской дороге в 6 километрах от города нашлись пустые артиллерийские склады. В них тоже, залив бензин шлангами через окна, сожгли несколько тысяч евреев.Двести русских заложников пригнали выискивать на обугленных останках драгоценности для румынских властей.
Л. М. Паладиенко (послевоенные показания): “Я и другие стояли в метрах 60-70 от горящих складов... и видели, как люди, охваченные огнём... бросались с окон и дверей складов, кричали, просили спасения. Всем... которые выбрасывались через окна двери живыми тут же начали отрубывать ноги, руки или пристреливали...
...К нам на квартиру, поскольку мы живём по соседству... из команды, которая занималась этой зверской расправой, заходили пить воду как рядовые румынские солдаты, так и офицеры, которые говорили по-русски... и когда я задала вопрос зачем уничтожать людей, ведь вы... верите в Бога, то мне которые приходили пить воду говорили, что этого мало, мы в этих 9-ти складах сожгли 22 тысячи, а мы должны уничтожить всех советских людей, такое указание дал Антонеску.
[Были выкопаны] большущие ямы длиной до 100 метров и шириною метров 5-6 и глубиною метра 3... Румынские солдаты крючками и другими инструментами стали стягивать обгоревшие трупы... в эти ямы, которых было всего 6, сверху прикрыли землёй, но очень мало, потому что собаки разрывали землю и растаскивали трупы сожжённых и замученных”.
Из Листов:
“Смоляр Тоня, 16 лет, ученик, сожжён заживо в пороховых складах 25 октября 41 г.”
После войны в ямах, куда сбросили сожжённых, насчитали 28 тысяч трупов. В массовом сожжении участвовали немцы из специальных истребительных частей. Этот опыт пригодился им в других местах “окончательного решения еврейского вопроса”. Евреи Одессы и здесь в пионерах.
Я. Колтун (1933 г. рождения; из интервью): “Мы несколько дней просидели в тюремных камерах... потом велели выйти и толпа пошла по Херсонскому спуску к мосту. Я понял, что убивать будут. Спрашиваю маму: “Куда нас ведут?” А мама говорит: “В другое место. Мы ничего плохого не сделали - нам тоже ничего плохого не сделают”.
Через полчаса догоняет на велосипеде какой-то румын, наверно, сержант. По-румынски говорит что-то конвойным, и они командуют: “Поворачивай обратно!” Представляете, тут все обнимаются, плачут, думали: ведут убивать, а это вроде жизнь. Старуха какая-то достаёт грязную тряпочку, развязывает, вытаскивает оттуда кусочек сахара, единственный её капитал - отдаёт его конвоиру, чем ещё она может отблагодарить?”
В тюрьме арестованные голодали, их грабили, били, пытали, женщин насиловали. Мужчин гнали на работы, зачастую безвозвратно.
Д. Стародинский (здесь и далее из книги “Одесское гетто”; о тюрьме): “Нас направили на аэродром... Перед уходом из Одессы нашими войсками были завезены в ангары горы цемента, которые затем залили водой. Нас заставляли ломами и кирками рубить затвердевший цемент и выносить его.
В другой раз... отобрали человек пятьдесят и заставили плотно плечом к плечу в один ряд медленно идти по полю аэродрома, прощупывая ногами каждый клочок в поисках мин. На расстоянии примерно ста метров за нами шли немцы с автоматами..”.
Из Листов:
“Кутовский Владимир, 1902 г.р., слесарь, одесская тюрьма, погиб при обезвреживании минных полей при взрыве, 25 октября 1941 г.”
“Кутовский Миша [сын Владимира], 13 лет, найден при облаве и расстрелян”.
“Смоляр Мальвина, 1922, студентка, расстреляна в тюрьме”.
“Крылов Лазарь, 1925 г.р., ученик муз. школы им. Столярского, тюрьма”.
“Заз Марк, рожд. 1908 г., служащий, погиб в 20-х числах октября 1941 года, вышедший в общей коллоне после ночи проведенной в Одесской тюрьме якобы на работу в городе, и больше не вернулся... по разговорам совпадает, что все в этой коллоне были загнаны в бывшие артелерийские склады, заперты и подожены... Я тоже стоял в этой коллоне но! румынский солдат меня выгнал из коллоны при помощи палки, видемо как ребёнка или просто зная, что сделают с этими людьми (все были евреями) пожалел меня. Мне было 12 лет”.
Л. Дусман (тюрьма):“Часов в 11-12 ночи [колонной] подходим к тюрьме на Люстдорфской дороге...
Помещение, куда нас загнали, было забито людьми плачущими, стонущими, кричащими... Туалеты не работали и были забиты фекалиями. Люди оправлялись зачастую там же, где стояли, сидели или лежали. Лежали, в основном, больные и умирающие... Всё происходило в почти полной темноте... Во всей этой человеческой мешанине сновали солдаты и какие-то штатские личности и выискивали молодых женщин и девушек и уводили...
Наше пребывание в тюрьме продолжалось без пищи и воды около месяца. Если у кого было что-то из еды - делились. Воду брали из луж и тюремных колодцев... Воды в них не было, жидкая грязь. Когда грязь отстаивалась, вверху собиралась вода.
...среди евреев нашлись маклеры, которые завязали контакты с тюремным начальством и способствовали за вознаграждение выходу на волю... Нас выпустили”.
М. Фельдштейн (письмо мне, 1990-е годы):“Мы до войны жили в Аккермане Одесской области. Семья из 5 человек: родителей мужа, меня с мужем, врачом-дерматовенерологом и 11-летней дочери. Мы эвакуировались в начале июля 1941 г. в Одессу...
На второй день после взятия Одессы румынские солдаты обходили все дома города, забирали всех евреев и к вечеру привели нас в тюрьму за еврейским кладбищем. В тюрьме собралось больше десяти тысяч человек... Тесно: в камере нельзя было вытянуть ноги. Нам не давали ни есть, ни пить... Мы подкупали стражу и солдаты нам покупали хлеб. С нами делились ещё те евреи, у которых были русские жёны: они приносили своим мужьям передачи.
...после взрыва здания НКВД солдаты из тюрьмы угнали несколько тысяч человек и всех убили...
Потом сказали, что всем бессарабцам, значит, и нам, аккерманцам, надо выйти во двор, нас будут возвращать домой. Вышло человек двадцать. Один румынский солдат подошёл к моему мужу и сказал, чтобы мы шли обратно в камеру, так как оставшихся во дворе поведут на расстрел. Мы уже совсем ничего не понимали. Мы не могли больше выдержать ожидание расстрела. Мы решили сами умереть. У мужа был шприц со всем необходимым. Я начала снимать с дочери пальто, сказав ей, что папа сделает ей укол, чтобы она не волновалась, т.к. она плакала. Она что-то почувствовала и начала кричать: “Я не хочу умереть!” Эта задержка нас спасла, т.к. зашёл солдат и сообщил нам, что мы должны благодарить маршала Антонеску, который отменил приказ о расстреле... Что мы пережили за эти несколько минут - моё самое страшное воспоминание...
7 ноября выпустили детей, женщин и мужчин старше 50-ти лет. Мужу удалось бежать через 2 недели, подкупив стражу.
Нас приютила Гольдфарб, с которой мы сидели вместе в тюрьме. Мы жили у неё до января 1942 г. Жили впроголодь, денег не было... Мы боялись выйти на улицу, т.к. немцы бесчинствовали. Зима была очень холодной, топить нечем, вместо стёкол в окнах была фанера... Жили в страхе... ждали самого худшего”.
Из Листов:
“Долгонос Гитл, 44 г., из-за тяжёлой болезни не могла эвакуироваться, её муж Долгонос Берл, 49 лет, ухаживал за ней; соседи видели, как их немцы вывели из дома, больше никто никогда их не видел2.
“Вайс Мотл, 1898 г.р., рабочий, расстрелян полицаями”.
“Нудель Ида, 1890, домохозяйка, повесили румынские солдаты”.
“Дейч Белла, 1900 г.р. и Дейч Анна, 1920 г.р., заживо брошены в могилу, 1941 г.”
“Трушкин Абрам, 1883 г.р., бухгалтер, расстрелян, 1941”.
“Карачинский Соломон, 1926 г.р., ученик. Соседи убили во дворе, 1941”.
“Шайман-Крейцер Надежда, 36 лет, артистка театра оперы и балета, расстреляна вместе с детьми во дворе дома, где проживали, октябрь 1941 г.”
“Шойхетман Давид, 68 лет, по рассказам соседей был привязан к подводе и его волокли по улицам”.
“Футерман Борис, 1922 г.р., электрик, был на фронте, из окружения вернулся в Одессу. Узнанный и выданный сотрудницей - артисткой оперного театра повешен на улице”.
“Борух Лёва, 11 лет, в 1941 г. с матерью был схвачен и помещён для уничтожения в склады на окраине города. Под предлогом, что Лёва русский мальчик (он блондин и не обрезан) матери удалось вытолкнуть его из склада... Лёва вернулся домой, его [соседи]накормили, тепло одели, снабдили нательным крестиком и выдворили на все 4 стороны под страхом приказа о сокрытии лиц еврейской национальности. Дальнейшая судьба мальчика неизвестна”.
“Белиловская Циля, 1868 г. р., сожжена в Сабанеевских казармах г. Одессы”.
Адрес Цили: Островидова 100, кв. 12, совсем близко от Гродского. Может быть, слышал он о судьбе 73-летней соседки. Может быть, слышал и о 19-летнем Борисе Футермане и о Лёве Борухе одиннадцати годков. Прикидывалось: можно по-разному вести себя с евреями, но “резонный человек” себя не подставляет. О том и Константину Михайловичу и Надежде Абрамовне нельзя было не задуматься, особенно когда 8 ноября развернули “Одесскую газету” и прочли румынский приказ:
“1. Все мужчины еврейского происхождения в возрасте от 18 до 50 лет обязаны в течение 48 часов с момента опубликования настоящего приказа явиться в городскую тюрьму (Большефонтанская дорога)...
Неподчинившиеся этому приказу и обнаруженные после истечения указанного 48-часового срока - будут расстреляны на месте.
2. Все жители... обязаны сообщить в соответствующие полицейские части о каждом еврее вышеуказанной категории, который не выполнил этого приказа.
Укрывающие, а также лица, которые знают об этом и не сообщат, - караются смертной казнью.
Дан 7 ноября 1941 г.
Командующий оккупационными войсками г.Одессы
подполковник Никулеску”
Последний пункт приказа выразительно совмещался в том же номере газеты с воззванием к горожанам профессора Алексяну: “Мир и жизнь формируют свою мощь из силы интеллекта, устремлений ума и души, путём обращения к богу и создания идеалов борьбы за честь и уважение к человеческой жизни, которая должна быть основана на достоинстве и таланте, разуме и культуре. Мы находимся на этом пути и призваны повести за собою всех тех, кто вместе с нами готов служить этим высоким идеалам”.
Алексяну, интеллектуал и любитель Вергилия, был губернатором Транснистрии - отхваченной румынами территории между Бугом и Днестром. Одессу объявили её столицей.
Евреи столицу грязнили - сразу в ноябре началось их изгнание за сотни километров от города.
16. БОГДАНОВКА
Доманёвский район, Богдановка - живописное селение на реке Буг. Для десятков тысяч евреев Одессы и окрестности - Рим, куда вели все дороги их двадцатидневного, в смертных муках, пешего марша. Рим - и тупик. Здесь в шалашах и свинарниках - десять человек на месте одной свиньи - а то и на голой земле, в лютый, до 30 градусов, мороз, без еды и воды, среди испражнений и трупов, под палками и выстрелами солдат и полицаев ежедневно умирали сотни человек. А в конце декабря началась поголовная казнь.
К. Шеремет (украинец из Богдановки, свидетель): “Прибыл карательный отряд из Голты, во главе с немцем Гегелем... Отряд состоял... из немцев-колонистов... Всего их было 60 человек.
... Из бараков выводили людей по группам в 40-50 человек, раздевали их, затем вели к оврагу [спускающемуся к Бугу], становили на колени и расстреливали с винтовок. На дне оврага был разведен большой костёр, куда падали трупы и сгорали. При расстрелах палачи даже соревновались, кто больше расстреляет”.
П. Куперштейн (узник Богдановки, показания для послевоенной комиссии):“23 декабря я попал вместе со своей семьёй в группу, идущую на расстрел. Всех нас поставили у оврага на коленки, в это время подошёл ко мне полицай и спросил мою специальность и узнав, что я парикмахер, вытолкнул меня из числа стоявших на коленках евреев, сказав, что я буду работать. Мать, жена, 5-летний ребёнок остались стоять на коленках, были расстреляны. Меня же заставили бросать их трупы в овраг, где пылал костёр. На дне оврага было столько крови, что работавшие на сжигании трупов ходили в ней по колени. Трупы убитых слаживали штабелями, в середину ставили солому и дрова и таким образом производили сжигание”.
Из Акта послевоенной комиссии:
"Целыми днями были слышны на деревне выстрелы и пламя горевшего костра было видно днём и ночью; ветер доносил на деревню запах человеческого мяса" (из опроса колхозника Стоного Павла Ивановича).
Присутствовавшие... немецкие офицеры войсковых частей... производили с края обрыва снимки уничтожения... давали указания по размещению трупов на костре”.
Стреляли до 15 января, только на три дня 24, 25 и 26 декабря каратели прервались, съездили в город Голту - Рождество справить, отдохнуть. Охрана лагеря тоже поразвлеклась в праздники.
М. Фельдман (узница Богдановки, показания для послевоенной комиссии): “Наша женская рабочая бригада в количестве 50 человек была размещена в отдельном помещении... 24 декабря вечером в наше помещение зашёл охранник, зажёг свет, схватил меня и приказал одеваться и следовать с ним. Я начала просить его отпустить меня, но он начал стрелять с винтовки в потолок и я вынуждена была итти с ним. Он меня завёл в землянку одной гр-ки, которая жила над Бугом, и приказал ложиться с ним спать. К счастью он был очень пьян и быстро заснул не трогая меня а на рассвете я ушла в лагерь.
Затем 26 декабря к нам в помещение зашли два охранника и взяли нас 4-х девушек в отдельную комнату... где изнасиловали. Больше меня лично не брали, а Раю, которая была очень красивой девушкой, часто брали и куда-то уводили в следствие чего она заболела и умерла. Труп её был брошен в колодец”.
Но в общем, время на рождественские каникулы, надо заметить, организаторы не теряли: в те три дня заключённые соорудили в овраге плотину - задерживать сток крови убитых в Буг, длина плотины 12 метров, высота метр восемьдесят (размеры из того же акта).
Не одни немцы-колонисты трудились в Богдановке, и своим полицаям дело нашлось. “Полицейские под руководством Андрусенко подожгли 4 свинарника, откуда люди не хотели выходить на расстрел. Выскочивших из огня - стреляли. Большинство сгорело” (из справки военного прокурора 37-й армии, освобождавшей Богдановку; Центральный архив Министерства обороны СССР).
И. Сельцер (свидетельское показание в Яд ва-Шем): “В Богдановке... участвовали в расстрелах бывшие советские люди, перешедшие на службу к немцам. Помню... начальника милиции Кравец, братьев Слизенко (их потом, при возвращении советской власти расстреляли), Лазаренко Николай (тоже потом расстрелян). Эти пьяные украинцы ходили по баракам, выбивали стёкла, гнали людей на улицу и к яме на расстрел. Меня вместе с другими погнали к яме. Люди стояли над ямой, к каждому подходил немец, стрелял из нагана в ухо и человек падал. Украинцы тоже расстреливали. Одному украинцу понравилось пальто женщины, приведенной на расстрел... Он снял пальто и велел мне отнести его к куче соломы. Я пошёл и к яме не вернулся.
С первого дня из евреев было отобрано 100 мужчин и 124 женщины для уборки после расстрелов. Для различия у них на лбу и на рукаве были повязки белые с знаком моген-довида. Когда я ушёл от ямы, я спрятался среди этих уборщиков. Я сделал себе такие повязки и так пока остался жив. Но таких, как я, оказалось 40 человек. Они были без номеров и без регистрации. Об этом скоро узнали, так как были проверки... Нас повели на расстрел. Я увидел подводу с быками. На подводе лежала солома для сжигания трупов. Я выскочил из толпы и взобрался на подводу... Я влез с большим трудом - отказали ноги, они были толстые и опухшие, видимо, от страха, подействовавшего на сердце.
Я спрятался в соломе. Мне удалось добраться до барака, откуда я увидел, как расстреливали этих людей. Расстреляли 18 человек, остальных оставили в живых”.
После войны насчитали погибших в Богдановке 54 тысячи. Выжили рабочие бригады: 50 женщин и 127 мужчин-”мортусов”, так называли тех, кто сбрасывал в костёр застрявшие на верху оврага трупы.
...Израильский кибуц Лохамей ха-Гетаот (“Борцы гетто”), при нём музей и образовательный центр. Там слушателям семинаров, от школьников до стариков, напоминают о Катастрофе евреев. Под сенью кибуцных пальм, в прохладе изящного учебного корпуса.
В 1995 году на семинаре оказалось несколько переживших Богдановку - измочаленные дальним прошлым ветераны Шоа посреди роскошного северо-израильского ландшафта, пересечённого акведуком, намекающим на античную гармонию природы и человека.
Оконное стекло отфильтровало пейзаж от зноя, из покойных кресел в вестибюле здания он смотрится безупречным: мирное светлое небо, чистая зелень травы, кряжистые сосны, кипарисы в струнку, кактусы - и те не столько колючи, сколько безобидно мохнаты. На этом фоне под чай с печеньем ложатся в мой магнитофон два слабых обесцвеченных голоса из той Богдановки: Меир и Бася Файнгольды, “мортус” с женой.
Меир: “Мне было двадцать четыре года. Нас погнали две тысячи человек из Резины, Рыбницы, не по дороге, по стерне, двадцать километров в день. Очень холодно, спали на улице, иногда в конюшне, друг на друге.
У меня были невеста, мать, два брата, дяди, их дети - семья больше тридцати человек. И все мои попали на подводы, и больше я их не видел. Я остался с невестой и её матерью, невесте было восемнадцать лет.
Мы шли до Богдановки. По дороге украинцы давали румынским конвоирам деньги или самогон и за это получали право грабить конвоируемых евреев. Украинец берёт нож, отрывает пуговицы. У меня было хорошее пальто, я его испортил, чтобы была подкладка белая видна... Ботинки были высокого качества, коричневые, с пряжкой, я их порезал ножом. Когда украинец подошёл ко мне, он посмотрел и не взял.
... Мы ночевали то в конюшне, то на улице. Один раз в большом складе, без окон, ветер сильный, резкий. Не давали нам всю ночь спать. Украинец ходит всю ночь, ищет, что на тебе есть, отбирает вещи, серебро.
Одну ночь шли под снегом. Это уже начало ноября. Ночевали прямо в поле, в снегу...
Пришли в Богдановку перед вечером. Приходим в бараки. Там такие свежие аккуратные люди, с Килии, красиво одетые. Видно, недавно приехали.
Я захожу в барак. “Кто ты?” Я плакал от мороза, от боли в ногах. “Золото, монеты есть?” - “Нет”. Тогда не принимают в барак. За золото, за деньги можно было получить место”.
Бася: “Забито было всё, даже свинарники, даже проходы. За место надо было платить. Когда стало полно народу, и человек пришёл ночью, и сильный мороз на улице, и человек просился хотя бы постоять у двери, тогда староста барака, еврей, требовал деньги...”
Меир: “Не было мне места, не было ничего. Я пошёл в свинарник, там ни крыши, ничего. Туда до нас зашла женщина с дочкой из Бельц. Я взял два камня. Взял шестом солому с крыши, сделал огонь. И так мы были до утра.
А утром я опять зашёл в барак. Сел. Просто плакал: не было совсем место. А тот староста кричит: “Выйди”. Я встал. Весь во вшах. Я до того был чистый, а они здесь все были со вшами”.
Бася: “Там был Логин, украинец, старик, очень порядочный человек. Он мог помочь, тоже, конечно, не за хорошие слова. Если вы, например, дали ему костюм, он мог найти место”.
Меир: “Я поговорил с Логиным. Мы ему дали какие-то вещи невесты. Он сказал, что в лесу есть землянки для рабочих, и он нас послал туда. Мы нашли одну совсем разрушенную, и на третий день нашли получше. Я отдал ему ещё костюм, и он сказал, что это место будет наше. Это было потом наше место до расстрела.
Возле нашего леса было маленькое село. В четыре часа утра люди ходили менять вещи в это село. Шум, грязь. Я каждый день ходил искать в селе своих, приходили этапы, я искал почти месяц... И ходил на базар менять вещи на продукты у украинцев. Галоши, брюки - всё меняли.
Я нашёл брата, взял его в лес, он там покушал.
А в субботу, двадцатого декабря, тихо, мороз, снег. И в тишине слышу: стреляют. А я приготовился идти в село.
Когда я зашёл в село, там было человек шестьдесят евреев”.
Бася: “Они пришли из других сёл менять вещи, а обратно они боялись идти, там стреляют”.
Меир: “Они просили меня взять одного мальчика, лет двенадцать, я его взял с собою в лес. Я ходил не через центр, где жандармерия румынская, управление, а вокруг.
Пришёл к себе в землянку. Приходит полицей Иосиф, украинец, плохой человек. “Завтра, - говорит, - пойдёте на работу”. А брат мой в свинарнике, я хотел к нему пойти”.
Бася: “В субботу вечером он вернулся из села и в ту ночь пришла старушка, ей больше шестьдесят лет, здоровая, крепкая, в неё стреляли и не попали, она сделала вид, что она мёртвая, а потом вылезла из ямы. И она сказала: “Евреи, спасайтесь! Нас убивают”.
Меир: “Все плачут, женщины, дети... Обратно заходит этот полицей: “У кого есть часы?” Ни у кого нет... Меня, чтобы не забрали с мужчинами, невеста и её мать положили на доски, накрыли тряпками и сели сверху...
Двадцать первого декабря начался полный расстрел. Вокруг шесть или восемь полицей на улице.
Бежать дорога только на Одессу. Идти надо скрытно, только ночью. Я поднялся, ещё один человек, мать невесты тоже готова, но невеста отморозила ноги, она лежала. И я остался.
И вот ходят по всем баракам, отбирают все вещи, что есть хорошее, костюм раздевают, всё. Идёшь толпой, кольцом конвой. Мороз сильный, плачут женщины, дети... По пять человек ставят на колена перед ямой. Это страх стать на колени... Я сказал невесте и её маме: “Давайте дотянем до вечера как-то”.
Бася: “А там была очередь из тысяч людей. Очередь к ямам. Меир им сказал (он сейчас вам не всё сказал): “Давайте будем так крутиться, чтобы не попасть в переднюю пятёрку. Каждую минуту даёт Бог”.
Меир: “Мы стали в этом шуме каждый раз выходить из очереди, теряться. До двух часов дня. Пришёл в два часа дня начальник с большим кнутом: “Выходи на работу”. Взял меня и ещё двух человек - до ям”.
Бася: “Трупы расстрелянные, которые оставались и не падали - так надо было сбросить”.
Меир: “Народ идёт по пять человек. И много полицей, сразу тридцать человек. Идёт конвейер, всё время плачут”.
Бася: “Когда есть семья семь-восемь-десять человек, они просят идти вместе, а их разрывают по пять. Плачут. Разрешают только по пять человек”.
Меир: “Стреляют украинцы. А жандармы - они как охрана”.
Бася: “Люди, бедные, которые стали на колена, они кричали: “Кто останется жить, расскажите, что было с нами”.
Меир: “И так было до вечера. Нас было человек двести рабочих. И я работал, бросал трупы. Рядом с худым толстого, чтобы хорошо горело. Или без порядка... Нервы уже рвутся. Кровь идёт, дым... Холодно... Кушать не думаешь. Ни пить, ни кушать - ничего не хочется. Рядом мешок с хлебом - я оставил, он был со мной...
Перед вечером увидел: плачет невеста, мать, полицей их гоняет до ямы... Последние идут. Уже было темно. И они приближаются, где я стою. Это колонна, невеста с одной стороны и мать с другой стороны. Полицей гоняет... они хотят обратно... мать плачет... смотрит на дочь... Полицей взял пистолет и стрелял сначала в невесту, потом мать. И кричит: “Рабочие, идите, бросьте трупы”. Я подошёл...”
(Меир плачет. “Может, остановимся?” - спрашиваю. Он машет рукой: “Минуточку...” Заминка - и заново).
Меир: “Я подошёл, взял за руки, другой за ноги... Бросили на низ. Потом начальник говорит: “Идите в дом, будете ночевать”.
Бася: “Он вам не рассказал: не всех они успели пристрелить в этот день. Оставшихся вернули в бараки, а на следующий день опять начали”.
Меир: “В этом здании я нашёл много хороших вещей от тех людей, кого стреляли... Там был один зубной врач, он взял и взрезал вены, чем идти утром на работу...”
Бася: “Были люди, которые не могли выдержать”.
Меир: “А я остался один. Что делать?.. Я вышел на улицу. Темно... Мороз... Куда идти?.. Утром рано они едут. Пьяные от самогона. Гонят на улицу что-то делать. И опять стреляют”.
Бася: “Так стреляли они до двадцать пятого. Четыре дня. До Рождества, Меир”.
Меир: “На Рождество делали перерыв”.
Бася: “А потом опять продолжали”.
Меир: “После девятого января приезжает один жандарм на белой лошади, говорит приказ Антонеску: “Больше не стрелять”. Было хорошее настроение. За хорошее слово люди дали ему мешок румынских денег. Но потом каждый день привозили по два-три человека, по десять человек. И после расстрела мы должны были убирать трупы, вещи в бараках - там умирали по пятьдесят-сто человек в день.
... После больших расстрелов румыны привозили хлеб и меняли на золото, на вещи. Я видел очередь, сотни людей.
Ещё у нас был староста, Лёня, еврей из Одессы - хуже полицаев. Он ходил с палкой будто бы хозяин. Средних лет. Он был с сыном.
Как-то в пятницу нас вызывают на площадь, там почти триста человек, только мужчины. Он выходит с палкой и говорит: “Слишком много рабочих, надо выгонять на расстрел”. И вот он в пятницу отбирает с нас сто человек, остальные все - на расстрел”.
Бася: “Было как-то, что пришёл полицей и Лёня ему сказал про одного с наших, что у него есть монеты. У него, правда, были американские монеты, и этот еврей Лёня его выдал, и его расстреляли”.
Меир: “Потом я работал в пекарне. Носил тридцать вёдер воды в день, два на коромысле и одно в руке. Из колодца. В гору... По утрам, бывало, едет пьяный полицей, когда издали видит меня с водой, он забавляется, играет - стреляет, а я бегу змейкой, чтоб не попал...
С водой было плохо. Евреи ходили с бутылкой за водой. А мальчики украинские камни бросали: попадёт - нет бутылки, воды нет...”
Кошке - игрушки, мышке - слёзки.
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:07
Уж сколько раз меня корили, что мои книги тяжелы. И правда: даже сейчас, когда пишу о жизнелюбивой Одессе. А надо, надо бы: разбавить текст, разрядить сюжет, за-
малевать, затуманить вид Меира Файнгольда, бросающего в костёр окровавленное тело невесты.
Анекдот неуместен, так хоть бы пейзаж, что ли, утешительный... Лёгким бы пером веер глянцевых картинок:
море - пенный расплеск прибоя по упругой кромке пляжа, волна за волной сцеживаются сквозь песок, оставляя на нём, тускнеющем, орденские блестки медуз...
небо - безмерный свет, весёлый пыл, или залихватский дождь, или ватный липкий безобидный снег...
город - скверы и улицы, прямые, равномерно простроченные перекрёстками; улыбчивые говорливые жители; тротуары с могучими акациями в два ряда, между которыми дорожка из серо-голубоватых квадратных плит, до скользкости оглаженных миллионами шагов; летними вечерами под деревьями надсаживаются синим гудом примусы на табуретках, вынесенных из квартир, в чёрном аду сковород шипят куски камбалы, возле примусов на таких же табуретках высятся хозяйки, монументальные колени разведя, мощные груди облив клеёнчатыми фартуками - они творят ужин под распевный свой переклик, он колышет улицу, тесную от запаха керосина и рыбы...
Это Одесса, стряхнувшая оккупацию, преодолевшая послевоенные недостачи.
Ожил город. Прибывало товаров на Привозе и в магазинах, отменялись продуктовые карточки, укорачивались очереди, на толкучке меняли-продавали кто что от мебели до патефонных самоделок - рентгеновских плёнок, где поверх скелетных подробностей процарапаны были круги звуковых дорожек с запретными эмигрантскими романсами. Взалкал народ и зрелищ, потянулся в кинозалы и театры, а бойчей того на велотрек и футбольные трибуны - вот где фонтанировали страсти. Шимек (он после эвакуации жадно дышал Одессой) однажды на стадионе оказался вблизи бешеного зрителя, вокруг него места пустовали, потому что он в ярости и восторге от игры метался по скамейке, швырял истрёпанный портфель, колотил себя по ляжкам, хватался за голову, выдирал вокруг лысины остатки волос; и слюна ураганом окрест. С годами он стал знаменитым: “О! Гроссман!” Главнейший в городе “фанат”, он первым придумал диковину: сопровождать команду на выездные матчи; имя его уважительно выкрикивали в толпе болельщиков, вечно галдевших на Соборной площади. Шимек и годы спустя после детского своего восхищения почувствовал себя польщённым, когда ему случилось пожать пухлую руку Гроссмана; их познакомил Абин старый друг Пиня - в одесском футболе свой человек.
Пиня - мальчик с Молдаванки, родины бабелевских весёлых налетчиков, родины Багрицкого с его “Горбаты, узловаты и дики, В меня кидают ржавые евреи Обросшие щетиной кулаки. Дверь! Настежь дверь!.. Я покидаю старую кровать: - Уйти? Уйду! Тем лучше! Наплевать!”
И грянула РЕВОЛЮЦИЯ. И Пиня подался туда, где бугрился мускул: немножко в бандиты, немножко в большевики, немножко к лихим евреям из самообороны от погромщиков - сочетание называлось приманчиво-грозно: ЧК!
Скажем, академик: всемирное имя, квартира в зеркалах, повар пончики печёт - жуй-не хочу, горничная-раскладушка, ножки-пышки. Явиться к такому пижону с ордером - у мадам ихних лицо в дрожь, самому тоже не именины. “Здрасьте вам, папаша! Золотишко у буржуев берём для трудящей власти. Будем шмонать? Или сам положишь?...” Положит. Покажет в библиотеке, из каких книг выгребать доллары (“долары” - говорил Пиня), потом на пригородной даче ткнёт, с-под какого дерева выковырять банку с монетами. Трое сбоку - ваших нет. Можно ещё, уходя, мигнуть старому фраеру: “Не дрейфь, отец, мы с тобой ещё послужим народу”.
Победная жизнь. “Кто был ничем, тот станет всем”. Небо сияет, море сверкает, Мурка в кожаной тужурке... “А я Алёша - косая сажень, косая сажень и вверх, и вниз...” - пелось залихватское на улице и в душе Пини. Пело сердце.
Тело пело. Развёрнутые плечи, пружинистые ноги.... Пиня ходил в цирк, силачи ночами снились; в облаках витала слава пилота Уточкина, озорной еврей Пиня летал, прыгал с парашютом, гонял в футбол так, что пробился в сборную страны - кто бы тогда знал, как спорт пригодится в тридцатые годы, когда Пиня сообразит смыться из самопожирающихся чекистских рядов на негеройскую невидную работу, для ума и азарта найдя выход в подпольном гешефте.
Боевых друзей выкашивало - Пиня отсиживался поодаль. Начальствовал, но слегка: в учреждении, артели, доме отдыха, небольшой фабричке, парке - для солидности, а главное, ради связей с властями и нужными людьми. Лучшие из прикрытий оказались причастны к спорту: директор спортивного магазина, стадиона, начальник городской футбольной команды. На виду, но не на свету.
Толстея, лысея, потеряв голос после гриппа, превращаясь постепенно из Пини в Пиню Исаковича (а официально в Пинхаса Исааковича), он наполнял свой магазин дефицитным товаром, расширял стадион, добывал в команду иногородних виртуозов футбола - радовал своё руководство, и созидал тайное изготовление трусов и станков, продавал и покупал, комбинировал - “делал немножко деньги”. Нажитые капиталы рассовывал по родственникам и верным приятелям, сам же - серенький Корейко из ильфо-петровского романа, ни машины, ни дачи, ни даже квартиры отдельной, лишь отторговал у соседей кусок коридора и место для второго туалета да пробил на чёрную лестницу собственный ход - полусамостоятельной стала его комнатка-каморка, где только и помещалось: шкаф, стол с тремя стульями и вечно незастеленная, головой к окну, кровать; там на несвежей простыне лежал, принимая гостей, хозяин в трусах и носках, могуче-толстый, блеск лысой головы и голого живота, мощные футбольные ноги, в жирных губах папиросина “Северная Пальмира”, грудь в пепле. Рядом с кроватью - тумбочка с записной книжкой, папиросной коробкой, пластмассовой дешёвой пепельницей и единственной роскошью - телефоном. Пуповина телефона связывала Пиню Исаковича с внешними мирами: потаённым деловым и открытым безгрешным. Подслушиваний Пиня Исакович почти не боялся: молдаванец научился оглядке, кроме того, все и всё были куплены. На взятках Пини Исаковича жирели власти вплоть до Москвы. Когда исчезли, к примеру, вагоны с мануфактурой, следовавшие из Ленинграда на Кавказ, один Пиня Исакович точно знал, сколько получил на лапу заместитель железнодорожного министра в Москве.
Потом железнодорожного зама расстреливали, а Пиню Исаковича даже в материалах следствия не упомянули. Все нужные люди были им прикормлены. Повелось: какие бы волны арестов ни вздымали сменявшиеся власти, Пиня Исакович выходил сухим из воды. Все тонули, он не сел ни разу.
Но с годами ловчить становилось всё дороже, да и сам он старел; жаловался: “Такие настают времена, что придётся не дай Бог жить на зарплату. А что? Зачем бы мне дела крутить, если бы у меня честный заработок в месяц был ну хотя бы...” - тут он называл сумму в шестнадцать раз больше средней зарплаты инженера, каким был его слушатель Шимек. “Ведь худо-бедно, а нужно покушать, одеться, - пояснял Пиня Исакович, - в гости тоже с пустыми руками не пойдёшь, на подарок, значит, надо. Ну, и туда-сюда...”
Шимек сидел на стуле возле кровати с Пиней Исаковичем на ней. Солнце из окна жарко глянцевало жирные округлости Пини Исаковича. Пиня Исакович пыхтел папиросой; сердце его теснила печаль.
Когда-то Пиня Исакович вместе с Абой революцьонный держали шаг, перестреливались с бандами петлюровцев, воевали с саботажниками-старорежимными специалистами, вытряхивали золотишко из буржуев, высылали, скрепя сочувствующее сердце, пламенного вождя Льва Троцкого.
В ту метельную февральскую ночь двадцать девятого года, в безлюдном порту окончилась в жизни Пини Исаковича Великая русская революция. Вздрагивая на холоде в оцеплении рядом с Абой, он не столько сообразил, сколько почуял: пора срываться. И стал потихоньку спускаться с головокружительных чекистских высей на серую земную твердь.
После войны и возвращения Абы из-за лагерной заколючки Пиня пригрел старого друга в артели, которой он тогда командовал. В трудные периоды своей тайно-героической биографии Пиня скрывал у безденежного Абы от хищного государства кой-чего из своих капиталов. Дружили они преданно, смерть Абы Пиню Исаковича ударила больно, и теперь его сентименты проливались на Абиного сына, неожиданно забредшего к отцовскому другу.
- Ты чем занимаешься? - расспрашивал он Шимека.
- На заводе работаю. Инженер.
- Доволен?
- Вполне. Интересное дело. Современная технология, высокий уровень. Литейный цех.
- Жарко?
- Тепло.
- Как платят?
- Очень прилично. Сто тридцать в месяц плюс премии. Грех жаловаться.
- А мама на пенсии? Сколько у неё?
- Шестьдесят рублей. Нам с ней хватает.
- Э... э... - безголосо просипел Пиня Исакович. - Значит, премия ежемесячно? Это, конечно, в масть, это хорошо. Но не пора ли и для себя пожить?
Он лежал на спине, солнечный шар черепа, шарики ноздрей меж шарами скул, грандиозный шар живота - горы тела, глядел в потолок, папироса торчала паровозной трубой, дым, выходя, колыхал пухлые щёки, пучил мясистые валы губ.
- Найду тебе приличную работу. Литейное дело, говоришь? И нравится? Чтоб ты был здоров, пусть литейное. Пресс-форму можешь нарисовать? Например, для таких брошек? - Пиня Исакович ткнул пальцем на стол, там белел пластмассовый паук - модницы носили такие на пальто. - Тысяч шесть-восемь за прессформу, устроит?
Шимека немного огорошило. Дела с прессформой от силы на две недели. Выходит заработок чуть не в десять раз больше, чем у него в цехе. Без жары и возни с пьяными работягами.
- Подумай, - сипел неспешно Пиня Исакович. - Понемногу вздохнёшь, оглядишься, где мухи, где суп, - а там и дела делать захочешь... Парень ты с головой... Я помогу... У меня вчера был тут один чудак... сидел на твоём месте, вот как ты сидишь. Он подзалетел несколько лет назад... накрутили срок... После тюрьмы пришёл ко мне: Пиня, что делать? Сидел здесь на стуле... точно как ты сейчас сидишь. Что делать, говорит, Пиня? Всё сначала, но как?.. Я ему говорю: есть женщина в Киеве. Вдова. Муж-покойник загремел в лагерь... с конфискацией. Но кое-что осталось... квартира, дача, копейка какая-то... Говорю: я позвоню, поезжай, познакомься. Он таки-да поехал. Что ты думаешь, Шимек? Уже три года они живут счастливо, он там в универмаге завсекцией. Вчера были у меня... он сидел, как ты, вот на этом стуле... говорят: Пиня, спасибо.
Помолчали. Пиня Исакович попыхтел папиросой, прокрутил чего-то под своей лысиной, засипел: - Слушай сюда, Шимек. У меня есть девочка, родственница, возраст подходит и вообще красавица, умница, учится в консерватории... Почему бы тебе не познакомиться? Не бойся, ты ничего не обязан. Просто мальчик из хорошей семьи и девочка из хорошей семьи - хорошая еврейская пара, почему нет? Давай прогуляемся, а по дороге заглянем, тут недалеко, не возражаешь? Мне, кстати, давно пора, обижаются, что не прихожу. Я позвоню, предупрежу.
...Они шли по улице. Гуляли, дышали предвечерним запахом из квартир в полуподвалах. Солнце уходило, жара спала. Дворники выскрёбывали жухлую смесь листьев и лепестков из-под акаций. Один из них, худощавый, сморщенный, завидев Пиню Исаковича, стал навстречу, опершись на метлу.
- Доброго здоровья, Пиня Исакович!
- Здравствуй, Зяма. Как живём-дышим?
- Спасибо, Пиня Исакович, дышим ровно. Только жести желательно подбросить.
- Какой толщины?
- Два миллиметра. Можно три.
- Добро. Позвони мне завтра.
- Спасибо, Пиня Исакович.
Дворник вернулся к деревьям скрести метлой. Пиня Исакович с Шимеком проследовали дальше. Пиня Исакович объяснил Шимеку: - У этого еврея небольшое дело. Цех. Таблички по технической безопасности. Ты заводской человек, ты знаешь, они везде висят: “Осторожно!”, “Не стой под стрелой!”, “Стоп!”... На всех заводах, на стройках - сотни тысяч табличек. Штамповка из отходов. И раскрасить по трафарету. Делов - плюнуть и растереть. Он тут мусор метёт, а там ему три человека на прессах монету отбивают. Большие тыщи. Хватает и ему, и кто над ним, и на лапу кому надо. И за рабочих его можно не беспокоиться. Никто не в накладе. А ты говоришь: Форд!
Шимек не говорил “Форд”. Но у Пини Исаковича это был пунктик.
- Я бы посмотрел на вашего Форда не в Америке, а здесь. Я бы посмотрел, какой из него получится Форд у нас, когда тудою нельзя и сюдою нельзя, и сколько он здесь продержится на воле. А наши “идн” тихо себе улицу подметают и держат на стороне маленький такой заводик, участочек - через микроскоп не увидишь, а кормятся так, что и секретарю обкома перепадает, деткам на конфетку...
Пиня Исакович остановился, понёс руку под оплывший бок в брюки, достал из кармана кошелёчек, раскрыл: в развороте под целлофаном улыбались три ряда мужских головок. - Вот смотри, - сказал Пиня Исакович, - сувенир, мне из-за границы Андрюшка Старостин привёз. - Шимек вздрогнул от имени знаменитого футболиста. - Ихние чемпионы. Почему бы у нас не выпускать? С киевским “Динамо” или московским “Спартаком”... Оторвут с руками. По всей стране. Мильоны денег с воздуха... Но разрешение - я вас умоляю... Всё нельзя. Форд в Одессе - поц.
На их пути оказалась сапожная будка. В обрамлении её фанерных стенок, увешанных изнутри инструментом, шнурками, портретом генералиссимуса Сталина и обрезками кожи, косматый старик заколачивал гвозди в каблук туфли, нанизанной на сапожную лапку между его коленями. “Тук-тук, тук-тук” - отбивалось двойными ударами: сильно, потом - слегка. Зажатые в губах старика гвозди просверкивали шляпками. Завидя Пиню Исаковича, он отложил в сторону молоток, извлёк изо рта гвозди и приподнялся в запахах кожи, гуталина и сапожного клея:
- Пиня, чтоб ты был нам здоров! Где твой сахар? Две тонны сахара, у меня люди скучают!
- Сёма, я что вчера тебе обещал? Сегодня к вечеру. Потерпи, Сёма, - просипел Пиня Исакович. - Завтра будет тебе сладкая жизнь. Варите своё повидло и не кашляйте.
- И ты бывай в порядке, Пиня.
Старик нырнул обратно в пахучую мглу будки.
Они прошли к небольшой, круглой площади, её обегал, скрипя, трамвай.
Пиня Исакович не ездил трамваем - боялся. Такая, говорил, у меня психа ещё с детства. По кругу площади стояли три такси, “Победы”, опоясанные шашечкой, чёрно-белыми квадратиками. Водители машин, разом, как по команде, распахнули дверцы: “Пиня Исакович, вам куда?”. Он отмахнул рукой ответно.
...Прошли ещё несколько, свернули раз, другой, и нырнули в ворота со старорежимными львиными мордами, перетерпели затхлость подворотни, в парадном с облупленной штукатуркой и разбитой мраморной лестницей поднялись на второй этаж, позвонили.
Приятной полноты приземистая дама после всплеска приветствий: - О, Пиня! Какой сюрприз! Людочка, смотри, дядя пришёл! - провела их в огромную на взгляд Шимека комнату, где стояли рояль, фикус в кадке и симпатичная девушка, ямочки на щёчках, фигура в маму, но молодёжного, много лучшего варианта.
- Сын моего друга, - представил Шимека Пиня Исакович. - Недавно умер, золотой был человек, теперь таких не делают.
Помолчали сочувственно.
- Хочу помочь, а ему ничего не надо. Ему хорошо на заводе. В литейном цехе. Печка там у него, сталь варит. Такой, представьте, Хаим-литейщик...
Посмеялись, поговорили - познакомились.
- Людочка, поиграй для дяди, - сказала мама, лучезарно глядя на Шимека.
Музыка - культ Одессы. Здесь колдовство оперного театра (“Он звуки льёт, они кипят, Они текут, они горят, Как поцелуи роковые, Все в неге, в пламени любви...” - Пушкин), здесь всемирной славы канторы, а в советские времена Ойстрах, Гилельс, Буся Гольдштейн и прочие школы Столярского потрясающие вундеркинды, в 1937-м на конкурсе в Бельгии, они выиграли все шесть премий - о, грёза одесских пап и мам!.. В приличной одесской семье ребёнка приращивали к инструменту.
...- Людочка, поиграй для дяди, - сказала мама.
Людочка, хорошенькая и, похоже, неглупая, “чудачка с перчиком”, “аппетитная невроко”, как говорили вокруг неё, достаточно преуспевала. Сватовство ей было ни к чему, мамин каприз, дядина прихоть.
Людочка заиграла нервно, враждебно, ненавидя маму, дядю и этого чёрт-те-откуда взявшегося Шимека, наверно с дурным запахом изо рта. Шарахнуть бы ему цыганистого Лещенко! Однако и родню жалея, и свой бунт лелея, отважилась мамина дочка лишь мятежно вспенить клавиши модной дешёвкой: “Мишка, Мишка, где твоя улыбка...”, и бывший хулиган, чекист и футболист Пиня Исакович повёл увлажнившимися очами с Людочки на Шимека, с Шимека на маму, любимую свою сестру... Отыграв “Мишку”, Людочка, смирясь и смягчась, перешла на Шопена, мазурочное веселье растеклось по комнате - все разулыбались, будущее окрасилось радугами...
Потом пили чай с домашним тортом, говорили о том, о сём, о Людочкиной учёбе в консерватории, чего стоило поступить туда еврейке; если бы не дядя, вы, конечно, понимаете... Дядя, отклоняя благодарность: “Что я? Главное, музыка, у девочки абсолютный слух, педагоги очень хвалили: талант, Миля Гилельс в юбочке... А я что, - скромничал Пиня Исакович, - у нас, молдаванских вкус известный: “Гоп со смыком”, ну, Лёня Утёсов... В оперу я только для фасона ходил”.
Припомнилось, смеха для, как в молодом чекистском кураже явился он, Пиня, в оперный театр с собакой, сел в третьем ряду у прохода, пёс у ноги на ковровой дорожке. Чистоплюи рядом раскипелись. Капельдинер подоспел, пустил пузыри. Пиня на него плевать хотел. Припер администратор. Пине чихнуть - и администратор, шишка пузатая, не просохнет. Но Пиня для хохмы покорно побрёл за ним с собакой через весь зал. Потом в фойе объявился чекистом, забрал трепетного оперного начальника с собой в подвал предварительного заключения: “Нехай ночку посидит, уважение к Органам поимеет”. Ну, идиотство, что говорить, чистое идиотство. Он, Пиня, был швыцар дешёвый, совсем без головы, некому задницу набить...
Шимек, к слову, вспомнил своё меломанское прошлое. Билетёрше у входа в оперу для отвода глаз окружающей публики совали подходящий по цвету к театральному билету клочок бумажки: троллейбусный или трамвайный билет, квитанцию какую-нибудь, даже тряпочный лоскуток - и проходили, мчались на галёрку. Иногда везло: капельдинер бельэтажа или бенуара пускал в ложу постоять за креслами законных слушателей.
С билетёрами у входа рассчитывались после спектакля, по рубчику или два с человека, на честность, без проверки. Капельдинеры денег не взимали, дружили с безденежной молодёжью. Так же бесплатно в раздевалке брали пальто; обычно без номерков, сваливая в углу. Тоже из симпатии к молодым, только с ними ветеран-гардеробщик мог поделиться никому не нужными воспоминаниями о былых гастролёрах или поговорить о заезжей из Москвы очередной звезде, ну, ещё не звезде, но уверяю вас, из этой девочки та-а-акое выйдёт, ахнете, запомните это имя, как она? Мая? Рая? Нет, нет, Мая... Парецкая... Питецкая... Вру, Плисецкая...
Или после “Бориса Годунова”: - Вы заметили, молодой человек, как в сцене смерти Кривченя обыграл стол? Спиной, спиной, не видя, обошёл, упал, сполз, скатерть потащил. Я, знаете ли, видел Шаляпина, да, да, Кривченя лучше его сыграл!
Не хуже Алексея Кривчени лицедействовала и билетёрша в провальном случае, когда при особо знаменитых гастролях и крутом навале публики возле входа появлялись для контроля контролёров ражие парни из органов борьбы с хищениями, а кто-то из клиентов-безбилетников по невниманию или нахальству всё же пытался привычно ткнуть билетёрше липовую бумажку-заменитель. Каким вздымалась она тогда гневом - правдивей знаменитого шаляпинского “Пожар!”: - Ты куда, мальчик? Совсем сдурел? Что ты мне суёшь глупство за билет? Тебя так в школе учат? (К парням из органов) Как вам это понравится? Такая нахальства... - Она сыпала говорок, попутно обрывая корешки билетов у текущих плотно зрителей.
Безбилетник, отодвинутый жёсткой рукой, вздыхал неподалёку, отступал, подходил - маневрировал, пока прохлынет поток, парни уйдут и билетёрша, отвернувшись, подаст знак сигануть в дверь и, задыхаясь, под звуки увертюры или даже первого действия, лететь крутыми мраморными, в золоте балюстрады, лестницами - через две, три ступеньки наверх, наверх, пока задохнувшись не окажешься на галёрке, под куполом, за спинами опередивших тебя, из-за которых уже ничего не видно, но слышно и догадаться можно, поскольку спектакль видан-перевидан десятки раз.
Ещё Шимеку вспомнился он сам, шестилетний, на знаменитой сцене. Перед ним в стеклянном барабане крутясь, пересыпаются тёмные трубочки; рядом торжественный мужчина; когда барабан останавливается, он подворачивает его к Шимеку дверцей, открывает её и Шимек, на виду у публики - пять ярусов в золоте и лепнине, в единой страсти - суёт руку в барабан, вытаскивает и отдаёт мужчине трубочку; зал - мертвей, чем при Шаляпине, - следит, как мужчина отточенными движениями фокусника тянет пинцетом из тёмной трубочки белую бумажную и, не касаясь её пальцами, передаёт вглубь сцены; там апостолами за длинным тайновечерним столом застыли строго-пиджачные люди из властей и активистов, на каждого приходится на авансцене барабан, как у Шимека, и ребёнок из его, Шимека, детсада, и мужчина - передатчик бумажной трубочки; сидящие за столом разворачивают все трубочки одновременно, поднимают их над головой, поворотясь к крайнему справа, председателю, первачу апостольского ряда, он, стоя, провозглашает цифры с бумажек, и они, сложась в счастливый номер, высвечиваются на заднике сцены, и зал, в переплесках волнения, повторяет их - это в Одессу пришёл праздник дозволенного азарта: лотерея государственных облигаций Золотого Займа.
Раза два тут же в партере оказывался выигравший одессит, его звали показаться на сцену; зал гудел счастливо и завистливо, хлопал, потом снова шелестел облигациями, проверяя номера, шумел соответственно сумме выигрыша: при 25 тысячах рублей - взвизги, при 50 тысячах - вопли, при главной удаче - 100 тысячах - транс, затем гул и овация; и именно от Шимека били молнии в зал, именно он вытаскивал не номера облигаций, а денежную сумму - самые разящие, самые шаляпинские бумажки, и публика “ложила глаз” исключительно на Шимека, а Шимек - исключительно на Милечку, два её огромных банта оглушительно голубели возле соседнего барабана.
...Уже давно улыбчивый прищур на круглом мягком её личике распахивался Шимеку всепоглощающе, в его синей безмерности тонули все шимековы детсадовские заботы: игрушки, беготня, пирожное, даже докучное ожидание мамы, вечно запаздывающей со своих двух работ, - всё забывалось под светом милечкиного взгляда и смеха, в радости вдвоём сооружать фанерный дом или лечить плюшевого медвежонка. Была, а потом, в войну, пропала драгоценнейшая для Шимека фотография его детсадовской группы, где он в первом ряду сидит на полу по-турецки, скрестив ноги, гордый своими первыми взрослыми брючками, ширинка на них раскрылась, как рот Шимека в ожидании птички из фотоаппарата, и Милечка рядом с Шимеком. А птичка, конечно, так и не вылетела.
...полетят ещё птички, полетят. Металлические, с крестом чёрным на крыле...
И Пиню Исаковича на войне пуля дважды достанет, но он выживет, единственный из трёх Людочкиных дядей-фронтовиков, пропавших, как и папа её; Людочка отголодает эвакуацию в Сибири, где её мама после тифа три месяца будет лечиться в психушке; здесь же схоронят маминых родителей, а другие дед и бабушка останутся в Одессе, там больную бабушку румыны вышвырнут с третьего этажа, а дед сам за нею в окно кинется; и у живучего Пини соседи сдадут на смерть жену и десятилетнюю дочку - Пиня потом их никогда вслух не вспомнит, и не женится и ни с чьими детьми не будет цацкаться, а Людочку будет лелеять сверх меры...
Шимек постеснялся в гостях пускаться в детсадовские воспоминания, не зная как будут восприняты и неприличность сюжета с расстёгнутой ширинкой и его увлечение, давнее и младенческое, но всё-таки... Однако тут и мама пустилась поведать о дочкином детстве, достала альбом с фотографиями и среди них Шимек увидел ту самую, где он сидел на полу, скрестив ноги в новеньких брючках; позорно зияла раскрытая ширинка. Справа рядом сидела Милечка его детства, Милечка - любовь его златоволосая.
Как он её сразу не узнал? Ну, как же: Милечка-Милочка-Людмилочка-Людочка; от еврейской Мили к славянской Людмиле - хоженый многими путь. Николай Петрович Горчаков...
А вообще-то сюжет не слишком затейливого кино.
...Или, может, знак? - спрашивал себя Шимек, уже выйдя на улицу. Спрашивал с удовольствием: детская нежность Милечки расцвела полнокровно, девочка что надо, с мозгами и ещё с музыкой. На фига ей сватовство? Неужели сама не найдёт? Ладно, пока можно созвониться насчёт похода на пляж. Завтра же.
Он стоял перед воротами Милечкиного дома, со второго этажа над ним нависал её балкон. Из его открытой двери негромко выпархивала мелодия из “Травиаты”, влекущая: “Как пенится терпкая влага в бокале, так в сердце кипит пусть любовь...”
Шимеку снова почудился знак. Гремело “Ловите веселия миги златые...”, маячили телефонный звонок, Людочка, встреча, ночной парк или опаляющий пляж, белая кожа и черный купальник, морем посеребрённый. Жизнь текла...
Шимек уходил довольный. На углу скользнул взглядом по табличке с названием улицы: Островидова.
Совпадение. Здесь в доме 98 жила Евгения Хозе, подтолкнувшая эту книгу, и в доме 79 - Гродские.
А круглая площадь, где Пиню Исаковича окликали таксисты, называлась Тираспольской, и оттуда трамвай пятнадцатый номер уходил на Слободку.
18. ГОН
Новый 1942 год обозначился для евреев Одессы приказом номер 7 от 10 января: “Все без исключения евреи... интегрируются в гетто на Слободке, куда и обязаны явиться в течение двух дней”.
С. Боровой описал исход одесского еврейства: “По улицам потянулись нескончаемой лентой толпы... с узлами, мешками, с детьми. Тянули за собой сани, нагруженные жалким скарбом, толкали детские коляски... Волочились старики. Больных везли на тачках, таскали на носилках. Подводу можно было достать только за чудовищную плату... Подбегали солдаты или хулиганы и со словами “тебе уже не понадобится” вырывали у несчастных баулы, сумки, срывали с них шапки... Температура доходила до минус 30 градусов... неслыханный убивающий мороз.
Отстававших пристреливали. На всех улицах... валялись трупы, которые днями не убирались” (С. Я. Боровой “Гибель еврейского населения Одессы во время фашистской оккупации”.)
С. Котляр (свидетельство в Яд ва-Шем): “Я, Серель Котляр, родилась в 1935 г. в г. Одесса... [Из эвакуации] вернулись примерно в августе 44 г. В нашем доме, в основном, жили евреи... в живых остались две женщины: Бетя Цвок и тётя Поля Коган. Они мало рассказывали о пережитом и о соседях. Но у нас была дворничка-полька Луша, и она, напиваясь время от времени, приходила к нам и рассказывала о наших соседях: “Вы помните старуху Зукиншу? Вы помните, какая у неё была шаль? Так она хотела в этой шали идти, когда их выгоняли. Зачем ей эта шаль, когда на Прохоровской пожарники поливали евреев, которых гнали по мостовой, из шлангов. Так я эту шаль взяла себе”. “А вы помните Питерман? Так они захотели закрыться в последней комнате без воды, без еды, без тёплых вещей, чтобы всей семьёй умереть дома. Но как я могла это допустить? Их выгнали вместе со всеми”.
Фрейду с Достоевским осветить бы закоулки Лушиной души. Грех ли тлеет в говорливой вертлявой дворничке, ночью будит, днём бередит, водочкой не гасится, только хуже выпирает? И выворачивает изнанку свою пьяно-откровенная Луша перед этими живыми, они двойники тех, мёртвых, в их воле - простить. Шевеление совести...
В Луше?!
С. Котляр: “Луша рассказала, что как-то ней пришли немцы и потребовали показать, где в доме есть красивые женщины. Луша повела их к Голодным. Дверь открыл отец и т.к. он, узнав в чём дело, попытался сопротивляться, его сбросили с третьего этажа в пролёт лестницы. Никто из них не выжил.
В доме номер 6 по нашей улице была школа № 24 и при школе жила учительница украинского языка Елизавета Степановна - пусть будет благословенна память о ней. Она прятала у себя двух молоденьких дочерей Шейнфельд. Пронюхав об этом, Луша привела к ней полицаев, но те никого не нашли и ушли. Луша неожиданно вернулась пригрозить Елизавете Степановне и случайно обнаружила девушек под перинами в кровати. Они не выжили”.
Васька не была “еврей” - не подпадала под приказ “интегрироваться в гетто на Слободке”. Ей местожительство назначил Петро.
Петро должности соответствовал и когда доносил на маму Шимека, и когда в оккупацию евреев переписывал и румынам сдавал, и когда после войны уже для советских органов опять добросовестно переписывал евреев уже как выбывших.
Конечно, не одно служебное рвение вело Петра; человек не без слабости, особенно если шанс выпадет себе потрафить. Да и по справедливости: сколько можно мытариться в подвале трудящему человеку? А тут от жидов квартиры остаются, вон от Брауншвейгских после их отъезда в эвакуацию две комнаты очистились, да соседка-молодайка в бомбёжку сгинула, осталась в маленькой каморке семидесятилетняяРозина, ну, слава Богу, еврейка, всего-то и делов сдать её румынам да кому надо на лапу дать - и четырёхкомнатная жилплощадь его, Петра...
Из архивов:
“Акт № 30
Гор. Одесса... 11 дня июня м-ца 1944 года.
Мы, нижеподписавшиеся, Районная комиссия содействия в работе Чрезвычайной Государственной Комиссии... составили настоящий акт в том, что... зверски замучена в 1941 г. Гойхман Ф.К. Её румыны выгнали из квартиры и забрали вещи, т.е. источник её существования.
После всего этого её закрыли в пустой комнате и не давали есть в течение ряда дней... Она умерла голодной смертью”.
“Акт 174
г. Одесса 1944 г. ноября 24 дня.
Мы, нижеподписавшиеся, члены Районной комиссии... составили настоящий акт в том, что... гр. Бауштейн мать фронтовика была в 1941 г. декабре м-це... арестована и по дороге в тюрьму была подвергнута зверским издевательствам, как-то оторвали кусок кожи со лба и вырвали глаз. Через некоторое время выпустили из тюрьмы... она прожила 10 дней умерла”.
“Акт 172
г. Одесса 20/X-44 г.
Мы нижеподписавшиеся члены Районной комиссии... составили настоящий акт в том, что... гр. Рабинович Елена Яковлевна и Рабинович Мария Яковлевна с 24 октября 1941 г. начали приследоваться румыно-немецкими оккупантами за их еврейское происхожд[ение]. За время произведенных обысков в их квартире всё имущество и ценности были отобраны в виде откупа, после чего они были всё же забраны в полицию, где их часто избивали прикладами и нагайками. После всех пережитых избиений и издевательств, несмотря на то, что ими была дана взятка, они всё же были угнаны в гетто. Гр. Рабинович Мария Яковлевна и Рабинович Елена Яковлевна вследствие всего пережитого по дороге в гетто приняли стрихнин. Гр. Мария Яковлевна скончалась, гр. Елена Яковлевна Рабинович была отправлена в больницу... в лагерь-гетто, где подвергалась дальнейшим издевательствам..”.
“В районную чрезвычайную комиссию содействия расследованию совершённых злодеяний румыно-немецкими оккупантами...
От жильцов дома № 103 по ул. К. Маркса
Заявление
В пириод эвакуации г-на Хазанова... в квартире оставалась его семья состоящая из отца, матери и старой полуслепой бабушки.
С приходом в Одессу румын... был в первый же день уведен в тюрьму отец - г-н Гласс Шая Ицкович и судьба его не известна. Спустя два дня в тюрьму для передачи еды отправилась жена г-на Гласс Анна Михилевна и была убита против Чумной горы. Оставшаяся в квартире дряхлая старушка была спустя несколько дней выгнана полицейскими из квартиры. Оставшись в последствии на улице бедная старушка поплелась в сад где и замёрзла. Имущество, принадлежащее семье Хазанова, Гласс, родных и братьев жены, которые были в это время на фронте, всё разграблено.
(подпись дворника)”
Петро лично извлёк старуху Розину из квартиры, однако сдавать в гетто или на сборный пункт рук марать не стал, как-никак сколько годов знакомы, зла от её особого не помнилось, так он старую за пару кварталов отвёл, да и оставил на волю Божью, наказал только до дому ни-ни не ворочаться, сиди, бабка, може, хто пожалие, пособит... А на доме, возле ворот, как положено, поставил крест, мол нема тут жидив, чисто...
Из Листов:
“Жебицкая Анна, 72 года, перед отправкой в гетто зимой 1942 года была посажена в корыто с ледяной водой, заморожена, погибла под выкрики дворника: “Иди догоняй Сталина”.
Из послевоенныхзаявлений в одесские “Комиссии по расследованию злодеяний оккупантов”:
“На Куликовом Поле в трамвайной будке лежала старуха еврейка, погибая от холода и голода. Однажды я пыталась подать ей кусок хлеба, но меня прогнал румынский солдат.
Старуха лежала несколько дней и умерла...” (заявление Макарюк Александры Афанасьевны, ул. Свердлова, дом 91).
“Я дворник д. 59 по ул. Леккерта Скрипченко заявляю о том, что 10/1/1942 румынами солдатами и офицерами были угнаны в гетто из д. 59... [перечисляются фамилии семей].О судьбе угнанных мне неизвестно”.
Так же и Петро, когда свои вернулись, написал о старухе Розиной “судьба неизвестна”, а что слукавил, так кто ж без греха: в тех дворницких справках, всех как есть, о своих грабителях и своём участии - ни шепотка, всё на румын свалено, кое-кто из дворников даже к показаниям-заявлениям жалостливо добавлял “прошу наказать румынско-немецких извергов”. Петро тоже приписал просьбу наказать оккупантов - а шо? кашу маслом не споганишь...
С тем и сталжить-поживать в бывшей шимековой квартире да с оставшимся от жидов добром, с мебелью, со столом старорежимным, справным, крепким як отой дуб. Или не заслужил? Вон сколько годов выкладывался...
Он, в сущности не злой был, Петро, жалостливый даже. Старуха Розина, когда он её с хаты попёр, последним словом за Ваську плакала, мол, жалко животную, Брауншвейгские перед эвакуацией просили присмотреть, она обещала... Петро и тут не злодеем выказался: нет, шоб прыбить зверюку, тем более, злючая, до рук не йде, не мурчить, тольки шипить, як ота зараза, а Петро по-доброму: не прыбив, просто погнав геть.
И подалась Васька во двор, к мусорке, местным кошкам на горе, они шипели, горбились, гоняли приблудную, да не на ту напали: одной ухо разодрала, с другого кота вышерстила клочья до лишайного вида, ей самой морду, было дело, распахали - зиму билась за место сытное, а там и весна, март, коты завыли, Васька в цену вошла, главный помоечник, рыжий, поджарый, хвостом метёт, рожа много битая, глаз единственный горит - тот ещё бандюга, тигра на всю улицу, он и обрюхатил Ваську, как бы приписал к помойке, стала своей, прижилась, выжила...
Кто опишет судьбы кошек, собак, птичек, брошенных под рыдания неутешных детей или одиноких горемык, теряющих единственного наперсника, - бездомных бесхозных животин, одичавших, взбесившихся от военных страхов, от бомб и стрельбы, грома и пожаров, ставших пищей голодающему человеку, шапкой мёрзнущему живодёру, мишенью веселящемуся солдату...
Утешься, однако, зверьё: людям - горше.
Н. Красносельская: “На Слободку шли колонной по мостовой. По тротуарам густой довольно цепью охраняли румыны и полицаи. Подгоняли, били прикладом... население на улицах было, хлеб, помню, протягивали, пихали воду - с бидончиком стояла женщина...
Меня всё время одно мучило. Меня ведь из Москвы сюда отправили только на лето, тёплых вещей не дали. И теперь бабушка меня одела в одежду моей тётки - беличья шубка, фетровые боты, галоши, рейтузы - вещи на меня были велики. На ноги, чтобы ботики не спадали, надели несколько пар носков. Никто не догадался рейтузы ушить. У меня на ходу одна задача была: подтянуть падающие рейтузы.
Беличью шубку с меня сняли, не доходя до Слободки. Румыны снимали. И свои... Дождь был, непогода. Кто-то из толпы дал мне что-то вроде телогрейки.
Привели на Слободке в здание типа школы. На первом этаже в комнату вроде класса, метров двадцать квадратных, набили нас так густо, что не могли сесть. Потом часть людей вывели, и мы легли”.
19. СЛОБОДКА
Школа. Школьный бал...
Древнееврейского мудреца Хилеля спросил язычник, желавший мигом освоить иудаизм: “В чём суть вашего учения?”. Хилель ответил: “Что тебе неприятно, не делай того ближнему - вот сущность Торы; остальное - примечания”. Тут евреи и их благожелатели аплодируют. Но фраза Хилеля оборвана. Он добавил два крохотных слова: “Иди учи”. Учи, значит, Тору - священную Книгу евреев.
Евреи, говорят, - “народ Книги”. Учиться - их живительный обычай: образованность веками спасала евреев. Издавна учёный еврейский жених успешно противостоял богатому.
Ученье - свет, как того не понимать одесским живчикам? В 1826 году, одолев косность в общине, они открыли первую в России общеобразовательную еврейскую школу. Сперва 63 ученика, на следующий год 250, а за 26 лет, пока школу не закрыли, - две с половиной тысячи. Стараниями директора школы, галицийского еврея Бецалеля (Базилиуса, Василия) Штерна в школе, помимо традиционных Торы и иврита, учили по немецкому образцу математику, географию, историю, европейские языки, бухгалтерское дело. Выпускники преуспевали, становясь финансистами, коммерсантами, учителями, фармацевтами, врачами... Родители, сообразив пользу, щедро поддерживали школу: её учителя зарабатывали больше, чем преподаватели самого престижного в Одессе Ришельевского лицея.
Школе покровительствовал генерал-губернатор М.С. Воронцов, сам император Николай І в 1837 г., посетив её, одобрил высочайше. Но интриг тоже хватало. В 1852 г. противники школы добились её преобразования в обычное казённое училище с примитивным уровнем преподавания. Штерн ушёл в отставку и спустя год умер.
Однако жизнь брала своё. К концу девятнадцатого века нееврейские гимназии и университет Одессы примерно на одну треть заполняли евреи. В 1887 г. правительство ограничило число еврейских учеников в государственных учебных заведениях 10 процентами. Одессе разрешили больше, до 15 процентов. Но местным евреям мало: они тут же создали собственные светские гимназии и училища и отправили в них три тысячи детей. Там, где не действовала процентная норма, в художественном и музыкальном училищах евреев было 60 процентов - 585 человек. Стоило университетам в 1905 г. ненадолго отменить процентную норму, как в Одессе тут же подскочило число еврейских студентов.
Страсть учиться. В 1881 г. после погрома генерал-губернатор Одессы А. Дондуков-Корсаков с горечью докладывал министру внутренних дел: “Евреи... успевают наполнять собою учебные заведения... к ущербу для распространения образования в среде христианского населения. ... Приобретая вместе с образованием и более утончённые средства и орудия эксплуатации... эта космополитическая народность... представит серьёзную опасность не только для экономической судьбы края, но и для его гражданского и политического развития и даже для сохранения нравственного облика господствующего племени”.
Через 60 лет нашлось, как погасить патриотические опасения: музыкальную, гуманитарную, медицинскую, техническую - любую учёбу завершить одним последним классом, выпускным - классом школы на Слободке. Всеобщее обязательное еврейское образование.
“В помещении школы на Слободке классы были битком набиты людьми, негде было даже сесть. К ночи, когда... все затихли, со двора стал доноситься детский крик и стон. Когда охрана перестала ходить по двору, я, прижимаясь к стенке, стала по-пластунски ползти к тому месту, откуда раздавался крик. Я приползла к стеклянной двери, за которой стояли мальчики лет 8-12. Их лица были окровавлены и искажены от страха и страданий. Они плакали, кричали, просили о помощи. Из их криков я поняла, что комната битком набита мальчиками, которых несколько дней как отняли у родных, закрыли без еды и питья. Многие умерли.
Я... приползла обратно и рассказала людям об увиденном. Тут же матери стали переодевать своих мальчиков в девичью одежду. А тем детям, запертым, помочь никто не смог” (Р. Коркучанская, в 1941 г. 16-ти лет).
Восьмилетний Ян Колтун находился на станции переливания крови при 1-й инфекционной больнице, где прежде работала его мать: “Там русская была администрация, но курировал румынский офицер. Настал момент, когда нам сказали, что сколько можно они нас скрывали, не выгоняли, но больше нельзя. И вот последний день, с которого нахождение евреев вне гетто карается расстрелом.
Холодная зима была... День морозный, а мы ходим по улицам... Заходим в дома, спрашиваем, например, Наталью Ивановну. Нам говорят: “Нет такой”, а мы вроде ищем, ходим по коридорам и этим обогреваемся. Мама это для меня делала. Так мы ходили до вечера, а потом ушли в гетто”.
С. Сушон: “Слободка - это один из районов Одессы, который легко было отгородить от мира. Там место, которое было огорожено, стояли вышки, румыны-часовые в обуви на толстой подошве, потому что были лютые морозы.
Евреи шли сплошным потоком, как будто в Мавзолей Ленина. С чемоданами, узлами - разрешалось взять столько, сколько можно было унести. У меня были торбы с сухарями и очень приличный чемоданчик, там инструмент: молоток, плоскогубцы - и учебники для седьмого класса, и мои драгоценности: я собирал монеты и марки.
По дороге я увидел первые трупы: пожилых людей, детей - замёрзших. Что интересно? Вши с мёртвого тела выходят наружу, и на одежде - серые пятна из вшей. Это ж редко можно увидеть! Живое пятно!..”
Из архивов:
“Акт № 91
...Гр-не Кричевский М.И., Ивчер Я., Ивчер Л. и двое детей были раздеты догола и в таком виде погнаны по снегу. В пути они все замёрзли”.
С. Боровой:“Слободка стала заполняться евреями. Размещались они в условиях невероятной скученности - в помещении школы, суконной фабрики, общежития Водного института... Некоторым удалось устроиться на квартирах у обывателей. Одни давали евреям приют из сострадания, другие сделали из этого источник обогащения. Многие в эти страшные морозы оставались под открытым небом...
Скученность, голод и морозделали своё дело... Началась массовая смертность, пошли эпидемии сыпного тифа, дизентерии и т.п... Евреи-врачи... самоотверженно вступили в борьбу... Им удалось даже организовать больницу. Но эти врачи были высланы, больница закрыта, а больные вывезены на открытых машинах...”
ИзЛистов:
“Хасин Иосиф, 1895, рабочий, умер в гетто от сыпного тифа, 1942 г.”
“Меламед Сарра, 1878 г. р., умерла в госпитале на Слободке”.
“Кагаловский Яков, 1929 г. р., сбежал из гетто и замёрз на улице”.
“Френкель Розалия, врач, впрыснула сыну Октаву Шмидту (10 лет) и себе смертельную дозу морфия, чтобы избежать насилия, гетто на Слободке, 28 января 1942 г.”
С. Сушон: “Мы попали в комнату, где жили человек шестнадцать. Пятнадцатого января день рождения у меня (тогда, в сорок втором мне четырнадцать исполнилось) и у бабушки: я - ей подарок. И в этот день в комнату вошли румын и двое полицейских из местных. Они начали делать шмон [обыск]. Им попал на глаза мой чемодан. Один схватил его. Естественно я бросился за чемоданом. Получил я ногой и отлетел в сторону. Мама за меня заступилась и бабушка тоже на чемодан. Там же всё моё добро!.. И один из них наотмашку ударил маму в ухо, и она отлетела тоже к стенке. Это был мой день рождения 15 января. Мама не плакала, не стонала. Мы все были в шоке.
... Когда были облавы и ловили мальчишек, то заставляли показывать пипку. Многих мальчиков в советское время не обрезали, но меня, например, бабушка обрезала - у таких было легко определить еврея.
Если кто бежал за ограждение, а потом был пойман, то его били 25 ударами (называлось “кара 25”), он должен был кричать: “Кто будет удирать из гето (мы все так ставили ударение), будет получать, как я” - и с последним словом его ударяли палкой, ремнём, пряжкой - как придётся, по голове, по спине. Били солдаты, полицаи - кто хотел. Все окна должны были открываться, и все обязаны были слушать - процедура очень впечатляла.
...Умерших не успевали вывозить и складывали в котельной - она же не топилась. В марте-апреле потеплело, надо было вывозить трупы. Меня тоже мобилизовали. Вытаскивали скрюченные замороженные тела, распрямляли, грузили на подводы - ужас. Страшнее ада. Можно с ума сойти. И в эти же дни мы видели, как румынский еврей Изя Фидлер женился на Сарочке. Румынские евреи были хорошо одеты, Изя в кожанке, кашне красивое, шапка, Сарочка тоже красиво одета. Веселились, пели... Их всех потом вывезли убивать”.
Л. Дусман: “Евреев переселяют на Слободку, в гетто. Жители Слободки, кто желает, могут переселиться в еврейские квартиры в городе. Но в город переехало очень мало.
Евреи переселились. Заняли школы, бани. Многие поселились у слободских жителей на квартирах.
Население помогало, спасало - усыновляли детей, переправляли в деревню к родственникам... Многие и сейчас живут на Слободке, не зная, что они в действительности евреи”.
Добросердечному Дусману помнится светлое, а в румынском отчёте от 19 января 1942 года: “Мероприятия по интернированию евреев в гетто и по их эвакуации приняты христианами благоприятно”.
Александра (Шура) Подлегаева (из писем): “На Слободке организовали гетто. И запретили жителям Слободки давать приют евреям под страхом смерти.
Зима была лютая. Сугробы 2-3-х метров. Люди погибали, замерзая на снегу. У нас был собственный дом. Муж на фронте. А я была глава семьи. У меня в доме пряталась семья евреев: мать, отец, дочь и двое маленьких детей. Об этом не знал никто”.
А. Тетеревятникова (дочьА. Подлегаевой; воспоминания 2003 года): “Двоюродный брат мамы Миша Овсянников с другом-одноклассником Моней Фридманом в том году десятилетку окончили и вместе на фронт ушли. Это Монина семья жила у нас в доме, с маминой тётей Фросей.
Когда кто чужой приходил, они все прятались под кровать, там покрывало свисало. И вот зашёл немец, колонист местный, болтает с тётей Фросей и между прочим говорит: “Если бы ты, Фрося Ивановна, была жидовка, я бы тебя на месте застрелил”. А те, под кроватью, слышат, и потом не могли успокоиться. Да ещё им кто-то пообещал за золото вывезти в надёжное место. Тётя Фрося их уговаривала остаться. С ними дети были, мальчик запомнился мне очень, чернявенький, красивенький такой, он не хотел уходить, плакал бедненький, кричал: “Я не хочу быть евреем!.. Мама, папа, идите, а я останусь с тётей Фросей!” Но они ушли и его забрали. И пропали неизвестно где...”
Из Листов:
“Хапер Татьяна и двое детей, расстреляны в Одессе, 1942г.”
“Трушкина Йохевед, 1894 г. р., Одесса, расстреляна”.
М. Фельдштейн: “В январе 1942 г. нашу семью из 5 человек, как и всех евреев Одессы, пригнали на Слободку и разместили в свободные помещения и в квартиры жителей Слободки. Хозяйкой квартиры, куда мы попали, была Теряева Анастасия. Она жила на Кооперативной ул. 33. Приняла она нас очень сердечно и со своей подругой Александрой Николаевной Подлегаевой, которая жила тоже на Кооперативной через дом, сразу приняли живое участие в нашей судьбе. Мы там жили месяц. Они нам помогали, чем могли, делились едой, хотя сами очень нуждались.
С большим трудом достали наши вещи, которые хозяйка нашей прежней квартиры не хотела отдавать. Очень нас поддерживали морально. Мы себя сразу почувствовали, как в родной семье.
Александра Николаевна несколько раз в день к нам приходила и вселяла в нас бодрость. Семью в 5 человек невозможно было спрятать.
Соседей там не было, т.к. в маленьком доме, где мы находились, были ещё 3 квартиры, в которых жилимать и сёстры Теряевой - они тоже к нам хорошо отнеслись. Всё, что они делали, было совершенно бескорыстно, только из желания помочь”.
А. Подлегаева: “У одной нашей соседки Теряевой муж был еврей. Он ушёл на фронт. Мать его Теряева забрала к себе. К сожалению не все наши соседи были хорошие люди. И угрожали, что выдадут её румынам, если её свекруха не уйдёт. Сестра Теряевой попросила меня взять свекруху к себе. Я согласилась при условии, что приведут её ночью, когда вся улица будит спать, чтобы никто не видил, т.к. на улице жили разные люди. И я боялась за свою семью и за тех евреев, которые скрывались у меня. Свекруха Теряевой у нас жила, как будто моя бабушка.
Однажды, выйдя на улицу, я увидила старика, который лёжа на снегу замерзал. Убедившись, что никого нет по близости, я помогла ему подняться и привела к себе домой. Я попросила бабушку напоить его кипятком и дать немного мамалыги. Был он у нас часа четыре, а я всё бегала на улицу смотреть или не видно румын.
Когда он согрелся и пришёл в себя, я попросила его, чтобы ушёл.
Он ведь не знал, что бабушка тоже еврейка. Он встал раскачиваясь и с закрытыми глазами что-то говорил. Я думала, что он не доволен, что я прошу егоуйти.
Когда он ушёл, я сказала бабушке: почему люди такие неблагодарные, неужели он думал, что мы кушали лучше, а его выпроваживали потому, что боялись за себя. Бабушка мне сказала: “Вы его не поняли. Он на древнееврейском языке просил у бога для вас счастье и здоровье”. Прошло много лет и я поняла: да, у евреев есть свой бог, Мойсей, и он его услышал, и помог мне, и сейчас помогает. А потом я узнала, что Ваш бог и наш бог родные братья”.
Е. Хозе возбудила всю историю с Гродским-Подлегаевой-Теряевой ещё в 1991 году. Тогда же Яд Вашем занялся присвоением Подлегаевой звания Праведницы Народов Мира - как положено спасительнице евреев. С тех пор и я, и, по моей просьбе, евреи, которых выручала Александра Николаевна Подлегаева (далее для краткости А. Н.) понуждали её написать о себе. Она долго стеснялась. Спасённые наивно обещали ей, хворой, немощной и неимущей, какую-никакую помощь от благодарного Израиля - она упорно отмалчивалась. Наконец, на рубеже 92-93 года я получил от неё это письмо. Читая, не сразу понял, что именно Бог услышал от пригретого Подлегаевой старика. Лишь теперь соображаю, что по его мольбе Господь, как она считала, одарил её счастьем дальнейшей жизни, детьми и внуками. Заботы и мытарства А. Н. в расчёт не берёт - Праведница.
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:07
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:09
П.Великанова-Никифорова: “Доктор Гродский очень тяжело переживал действия против евреев. Он стал организовывать множественные передачи в гетто, которые разносили разные русские женщины, то своим друзьям, то детям, которых они растили, то соседям, знакомым...
Врачебный престиж д-ра Гродского непрерывно возрастал, об этом можно было судить по количеству больных, преимущественно офицеров, румын и немцев, в приёмной перед его кабинетом. Все деньги, которые он зарабатывал лечебной практикой, он тратил на передачи. Один раз я стала невольным свидетелем факта полного опустошения его заграничного портмонэ при выдаче денег носителям завтрашних передач.
Я жила в двух кварталах от его квартиры. Когда перед вечером он снимал белый халат, я с удивлением убеждалась в том, что он носит одни и те же брюки, старые туфли, одну из трёх рубашек и постоянно очень тёмный галстук. Кухарка, готовящая в его квартире еду, мне поведала, что доктор и его супруга не только чрезвычайно экономят деньги на еду, но и не покупают никаких вещей.
Во время второго значительно более страшного похода против евреев после создания гетто на Слободке спасительные дела доктора усилились и стали более тайными. Остались три-четыре женщины, ежедневно получающие какую-то сумму денег для передач в гетто”.
А. Подлегаева: “Однажды, когда нас не было дома, по доносу соседей пришли румыны с обыском и забрали свекруху. Я с Теряевой стали её искать, но её уже отправили в концлагерь в Мостовое.
... Мы поехали в Мостовое. Но там её уже не было. Её сожгли со многими, как там сжигали. Сгоняли в сараи евреев, обливали сарай бензином и сжигали...
Когда мы вернулись домой, к моему дому подъехали дрожки и там сидел красивый мужчина, похожий на Ленина. Это был Гродский Константин Михайлович. Он представился и объяснил цель своего приезда. Он не сказал нам, откуда он узнал, что мы были в Мостовом, но просил поехать ещё туда и в Доманёвку, где тоже был концлагерь. Гродский сказал, что в Доманёвку попали много видных врачей Одессы.
Он очень просил нас отвезти туда помощь узникам.
Я с Теряевой согласились. Поехали мы туда как спекулянты. Наша первая поездка обошлась нам очень дорого. Мы отдали много вещей, которые не можем преобрести и теперь взамен.
Увидев все ужасы, которые происходили в Доманёвке, мы думали больше не ехать туда. Но выслушав нас, Гродский убедил нас, что если не помочь этим людям, они все погибнут. Он сказал: “Все расходы беру на себя”.
Гродский всё своё состояние отдал на спасение евреев. А его жена Надежда Абрамовна носила в поясе юбки зашитый сильно действующий яд. В случае её арестуют - отравиться”.
Гродский обеспечил себя свидетельством о крещении, повесил в квартире икону. Еврейство жены маскировалось её караимским паспортом; для надёжности разрушили памятник её отцу на Еврейском кладбище.
А. Подлегаева: “В концлагере был профессор Адесман. Он передал с нами Гродскому письмо, где просил помочь, и дал записку к своей медсестре, у которой хранились его вещи и фамильные ценности, мешочек с бриллиантами. Встал вопрос, как доставить ему эти ценности.
На наше счастье комиссар сигуранции Кодря и вся его семья была больна сифелисом.
На нашей улице жила молодая женщина [видимо, еврейка], которая сожительствовала с Кодрей и он наградил её сифелисом. Я её познакомила с Гродским, который лечил её. Спасая её и двоих её детей она попросила нас обратиться от её имени к комиссару сигуранции, чтобы он помог нам спасти её. Таким образом мы стали с Кодрей знакомы. Я этой женщине отдала свои документы церковные и он помог ей уехать в Бендеры. Вспомнив это я пошла к нему на приём с просьбой помочь мне поехать опять в Доманёвку и найти своих друзей. Я сказала, что мы можем познакомить его с известным профессором Гродским, который его вылечит. Кодря познакомился с Гродским и тот лечил всю семью: жену и двое душ детей. Так у нас стало тесное знакомство с нужным человеком. Гродский попросил его сделать для нас двоих пропуск для поездки в Доманёвку за продуктами. Кодря, узнав, что я сидела в тюрьме в 1937 году как дочь врага народа, а отец мой расстрелян, пообещал помочь. Он дал мне и Теряевой справки, что мы работаем в сигуранции секретными агентами.
Гродский забрал у медсестры Адесмана мешочек с бриллиантами, вручил ценности Теряевой, а она отдала их Адесману. Адесман отдал генералу, как его фамилия не знаю. Этот генерал приказал прекратить сжигание людей...
У нас на Слободке, к сожалению, были и плохие люди. Видя состоятельных евреев, они якобы рискуя жизнью, брали на жительство к себе в дом. А через неделю выдавали их полиции, оставляя у себя их ценные вещи. Узнав об этом, я давала этому комиссару адрес, он шёл и забирал там ценные вещи, отобранные у евреев. Я Гродскому об этом сказала. Кодря хотел делиться со мной, но я решительно отказалась, таким образом он делал всё, что я просила. Мы ездили в Доманёвку 2 года, каждые два месяца. Комиссар был не глупый человек. Он понимал, что мы ездим спасать людей. Он сказал мне: “Шура, никогда не везите при себе никаких записок, чтобы я мог спасти вас в случае поимки”.
Когда румынов эвакуировали с Одессы, я пошла к нему домой попрощаться, он мне сказал “Шура, вы очень хороший человек, будте осторожны, в Одессе теперь будут немцы”. Я ему была благодарна, что он меня не предал и не посадил. Он сам был против уничтожения евреев и вообще людей”.
В Доманёвку добирались поездом до Вознесенска.
П. Домберг (из свидетельства в Яд ва Шем): “[Подлегаева и Теряева] ездили на открытых платформах. Порой под брезентом, где немцы возили танки на фронт. Как-то раз их засёк молодой немец, который сопровождал эшелон, но, к счастью, среди них были и добродушные люди. Он их не выдал, не доезжая станции, высадил”.
От Вознесенска отшагивали километры степью.
Ю. Олеша (из книги “Ни дня без строчки): “Я шёл... в Доманёвку. Дорога рассекала степь от моих стоп до горизонта. Вблизи дороги стояли полевые цветы самых разнообразных размеров, формы, окраски... Всё это жгуче благоухало почти ничем - воздухом? далью? Небом?
В воздухе стояли и даже как бы летали задним ходом стрекозы. Трепет синих стеклянных крыльев, собственно, и был воздухом степи. Иногда большая, невероятная стрекоза оказывалась на мне. Её хвост трещал на моём плече, скрипел - скрюченный, похожий на растительный стручок, хвост. Я успевал увидеть... глаза-капли, возможно, видевшие и меня. Стрекоза улетала и летала рядом со мной - казалось, стоя в воздухе, как бы упираясь лапками, чтобы не лететь.
Я шёл в Доманёвку купить карамели”.
Степь, тьма.
Летом: треск цикад, мешки на натруженной спине, ломит плечи, пот. Зимой: позёмка, стужа под ватником, под платком шерстяным... Осенью дождь, ноги тянет, чавкая, липучий чернозём присасывает сапог, каждый шаг рвёт нутро. И что те огни вдали? Там смерть? разбой? насилие?.. Две молодые бабы, хлеб в котомке, одёжа нужная - всё добыча для лихого человека, а мирного вряд ли встретишь. Тиха украинская ночь, не к добру тиха. Но в гетто ждут.
Идут две женщины сквозь степь, раз идут, и другой, и десятый, двадцатый... С февраля 1942 г. по март сорок четвёртого ходили, больше двух лет.
П. Домберг: “Так они, рискуя жизнью, приходили на базар. Одна продавала вещи, умышленно завышая цены, чтобы не купили, другая проникала в концлагерь и передавала деньги и вещи людям, чтобы их поддержать. Хитростью и изворотливостью ума они достигали нужной цели, спасали многие жизни”.
А. Подлегаева: “Многих жизней я спасла, просто не возможно всё описать. Я это делала по зову сердца.
Есть у нас такие людишки, которые написали на меня в КГБ, что я работала с румынами и даже жила с комиссаром сигуранции. На допросе меня пытались уговорить, чтобы облегчить свою участь. “Скажите, что вы жили с комиссаром. Не бойтесь, мы за это не судим”. А я ответила: “Я вас не боюсь. О моих делах с комиссаром спросите у профессора Гродского. А о сожительстве возьмите мою кровь на аналез. У комиссара вся семья болела сифилисом 4 креста”. Это был первый работник КГБ, который покраснел. А я от политики ушла навсегда”.
М. Фельдштейн: “Мы прибыли в Доманёвку... Нам удалось сообщить Подлегаевой и Теряевой наш адрес, и они обе начали к нам приезжать раз в два месяца и чаще под предлогом того, что они что-то покупали и продавали в Доманёвке на рынке. Они сами жили впроголодь, но всегда привозили нам продукты...
Разрешение на приезд в Доманёвку им давали в Одессе. Приехав в первый раз к нам, они познакомились с одесситами и наладили связь между ними и их бывшими соседями, которым оставили свои вещи. [Подлегаева и Теряева] собирали там зимние вещи евреев, проносили каким-то чудом через патруль и передавали людям в лагере, спасая от холода. Они покупали за свои деньги самое ценное - хлеб, запекали в хлеб записки и проносили его в гетто, чем подвергали свою жизнь смертельной опасности. Большей помощи, чем в тёплой одежде и еде, трудно себе представить, но они кормили нас и “духовной пищей”. Они привозили новости с фронта... Такая информация поддерживала наш дух.
Мы также оставили у них свои вещи, и они всё нам возвратили, сохранили врачебный диплом мужа, что было очень важно.
Они помогали многим, всех имён я не помню. Это длилось долго-долго, до освобождения Красной Армией.
...Я никогда не забуду того, что А. Н. сделала для нашей семьи, её активной доброты и милосердия. Спасибо за то, что есть и такие люди на свете”.
Из отчёта жандармерии Транснистрии, январь 1942 г.:
“Сосредоточение евреев в Транснистрии вызвало обеспокоенность у местного населения в связи с тем, что этим евреям понадобится много продуктов. Эти волнения небезосновательны, так как в местах размещения евреев цены на продукты значительно поднялись”.
А Теряева с Подлегаевой отдают последнее...
А. Подлегаева: “Справка сталинская мне очень помогала, все румыны и даже немцы считали меня своим человеком. Когда я приезжала в Доманёвку с документами немки, притворялась как фашистка, была грубая, резкая. Но детей трудно обмануть, лагерные дети любили меня, бежали ко мне и кричали: Шура, Шура, здравствуй! А я на них кричала грубо: “век, век, шнель!” (Это всё что я знала по-немецки). Тогда дети бежали радостно домой и говорили: “Шурочка приехала”.
А на площади стояла голая девушка и кричала: “Да здравствует товарищ Сталин!” Румыны её не трогали, считали её божим человеком. Но увидив меня, она улыбалась, делала воздушный поцелуй и говорила: Привет, Шурочка! Имея вещи для лагерных, я хотела дать ей платье, но она говорила: не надо, Шурочка, так мне лучше. Была ли она на самом деле сумасшедшая, не знаю”.
А. Тетеревятникова, дочь А. Подлегаевой: “Мама Жени Хозе, Татьяна, она зубной врач, имела в Доманёвском гетто кабинет. В один из приездов моя мама зашла в тот кабинет. А за ней идёт полицай, он заподозрил что-то. Татьяна говорит маме моей: “Шурочка, в кресло! Быстренько!” И стала ей как будто рот смотреть. А полицай вошёл и не уходит, проверяет. Татьяна как будто нашла больной зуб. А тот следит, будут лечить или нет. И моя мама сказала: “Рвите!”. Татьяна и вырвала ей здоровый зуб. Мама приехала, показывает мне дырку: “Вот зуб потеряла”. И смеётся. Это ж моя мама, Господи!.. “
24. ИЗ ПРОШЛОГО
В 1821 г. в Стамбуле турки убили греческого патриарха. Тело привезли хоронить в Одессу. Греки - местные соперники евреев и прибывшие матросы - пустили слух, будто стамбульские евреи подстрекали тамошних турок против христиан. В ответ похороны патриарха завершились погромом одесских евреев. Начали греки, к ним присоединились русские казаки и солдаты. Грабили еврейские дома и лавки, громили синагогу. Зачинщиков не обнаружили, наказанных не было. Погром, согласно последовавшей легенде, прекратился благодаря заступничеству перед властями местной еврейки Бейли - одесский вариант библейской Эстер.
Тот погром 1821 года - исторический для России: первый. А. С. Пушкин, тогда свидетель местной жизни, зорко отметил в дневнике пристойное поведение евреев при похоронах патриарха, но о погроме ни слова не уронил. То ли внимание гения отвлекали светские похождения, то ли евреи были ещё недостаточно заметны. Но с годами их роль в городе росла, греки рвались в драку почти на каждую Пасху, а евреи щетинились всё жёстче, уже и в театре споры о спектакле перехлёстывали в рукопашный скандал - любой повод годится, когда сердце печёт... В 1859 году греки повторили опыт еврейского погрома. Позднее греческий запев подхватил славянский хор.
В середине 70-х годов благополучие Одессы нарушили недород зерна, соперничество других портовых городов, а особенно американцы, сбившие мировые цены на хлеб. Стихал порт, в городе закрывались банки. На смену хиреющей торговле одесситы, кто порасторопней, разворачивали промышленность - прибавлялось в городе рабочей массы, обездоленной и взрывчатой. До борьбы с эксплуататорами-хозяевами эти люди ещё не дозрели, зато евреи, извечные злодеи христианского мира, всегда под рукой.
В 1871 г. разразилось. Накануне православной пасхи, с утра обнаружилось исчезновение креста с ограды греческой церкви. Крест снял для ремонта служитель церкви, но то выяснится позднее, а пока: “Кому украсть, кроме евреев?” И на следующий день толпа погромщиков ринулась праведной местью отмечать Светлое Воскресение Христово. За 4 дня было убито шестеро евреев, 21 ранен, разгромлено больше тысячи домов и магазинов. Из газетного отчёта: “В первый день Пасхи после обеда избили многих евреев на улице и разбили стёкла во многихдомах... На другой день с утра нападение возобновилось ...
На двух главных базарах - Старом и Новом... разбиты все еврейские лавки, уничтожены или растащены. Половина Ришельевской улицы покрыта подстилкой из пуха от подушек и перин... Были и убийства...
...Дома русских тоже не все пощажены, особенно где живут евреи... Тысячи семейств проводили ночь в смертельном страхе, на голом полу, в домах без стёкол и ставней, иногда и без дверей, не имея чем укрыться, слыша свист и шум несущейся по улице толпы, звон стёкол, разбиваемых в окнах соседей”
.
Бушевали без оглядки - власти укротили толпу только на четвёртый день, до того их в городе словно не было. Евреев, помнивших защитную руку губернатора Строганова при погроме 1859 года, это поразило. А появление среди громил “чистой публики” - сытых, благополучных сограждан? А отклики в прессе? Либералы, свободолюбцы - в их числе, как водится, евреи-самобичеватели - нашли оправдание погромщикам в еврейском притеснении христиан, в завидном успехе еврейских богачей. Революционеры, пробудившиеся в семидесятых годах, ещё зорче мягкотелых журналистов высмотрели в погромах справедливую борьбу с эксплуататорами трудящихся. Куда ни кинь - всюду клин. Евреям всегда грезилась спасительная роль всеобщего просвещения и слияния евреев с русской культурой, но евреи сливались, общество просвещалось, а погромы шли своим чередом. И когда революционеры в 1881 г. убили царя Александра Второго, потрясённый народ в Одессе отозвался очередным еврейским погромом 3-5 мая того же года.
Страсти подогрела антисемитская пресса, загодя убедив: сверху дозволяют “бить евреев”. Правда, власти на этот раз оперативно подавили беспорядки. 600 погромщиков загнали на баржу и отбуксировали в море. Заодно прихватили в кутузку полторы сотни членов еврейской самообороны (между ними студента В. Хавкина, будущего спасителя мира от чумы и холеры). Самооборона, несмотря на полицейские преследования, спасла от разбоя часть городских кварталов. А начали вооружённое сопротивление погромам одесситы ещё в 1871 году, в России опять же первыми.
За погромом 1881 года последовал погром в 1886-м, затем в 1905-м.
Тогда, после проигранной японцам войны и расстрела царской властью рабочей демонстрации в Петербурге, по стране полыхнул огонь революции. Опалило и Одессу.
Одессу кормил порт. Не видный сверху от театральной площади, где храмом и знаменем города возвышался оперный театр, порт весело сверкал огнями из-под Николаевского бульвара и там, внизу, таил тёмные страсти неимущих трудяг.
“Город соединялся с портом узкими, крутыми, коленчатыми улицами, по которым порядочные люди избегали ходить ночью. На каждом шагу здесь попадались ночлежные дома с грязными забранными решёткой окнами, с мрачным светом одинокой лампы внутри... Было много пивных, таверн, кухмистерских и трактиров с выразительными вывесками на всех языках и немало тайных и явных публичных домов, с порогов которых по ночам грубо размалёванные женщины зазывали сиплыми голосами матросов... Где-то на чердаках и в подвалах... ютились игорные притоны, в которых штосс и баккара часто кончались распоротым животом или проломленным черепом...
Здешние буйные обитатели редко подымались наверх в нарядный, всегда праздничный город с его зеркальными стёклами, гордыми памятниками, сиянием электричества, асфальтовыми тротуарами, аллеями белой акации, величественными полицейскими, со всей его показной чистотой и благоустройством” (А. Куприн. “Гамбринус”).
В Одессе 1905-го года бастовали рабочие, громоздили баррикады, на Пересыпи казаки стреляли в бунтовщиков. В июне к городу подошёл восставший броненосец Черноморского флота “Князь Потёмкин-Таврический”, в порту бурно митинговали, социал-демократы и евреи из партии “Бунд” звали команду сойти на берег и примкнуть к рабочим, моряки не решились, но дважды бабахнули из пушки по Оперному театру, к счастью, мимо.
“Вечером... решили пойти в парк и оттуда с обрыва глядеть, что будет твориться в порту...
Толпы...зрителей сидели всюду вдоль обрыва... Ночь была горячая и тёмная...
... Вдруг толпа кругом загудела, сотни рук протянулись куда-то вниз: там понемногу расплывалось огневое пятно, и оттуда же, спустя мгновение, поднялся... ликующий рёв.
- Это они склады у элеватора подожгли, - резко проговорил Алексей Дмитриевич, - а радуются... Я вам ещё днём сказал... что вся шпана перепьётся и станет безобразничать. Освободители...
... подошёл Серёжа, только что снизу... Он подтвердил, что в порту ещё с захода солнца шибко текёт монополька [водка]; уже давно, махнув рукою, подались обратно в город обманувшиеся агитаторы, “а то уж ихних барышень хотели попробовать вприкуску”; нет уж и матросов ни с “Потёмкина”, ни с торговых судов и дубков - все поховались на палубы. Склады подожгли при нём и радостно, с кликами “вира помалу”; и ещё поджигают. Уверены, что скоро начнётся пальба... но что ж - нехай, за то хочь побаловались.
Силуэт позади вдруг меня тронул за плечо и поманил пальцем: Мотя Банабак... Помня меня ещё с самообороны [её одесские евреи организовывали после Кишинёвского погрома в 1903 г.], он, очевидно, решил именно со мной поделиться самым, что его, человека бывалого, горше всего задело:
- Скажите вашим: зекс [тревога!]. Чтоб опять раздавали трещотки [оружие]; бу оны там, вы знаете, что галдят? За жидов галдят, холера на ихние кишки” (З. Жаботинский. “Пятеро”)
Гася революционный пыл, царь издал манифест о новых правах народа. Прокатились торжествующие демонстрации. И в Одессе - городе портовом и торговом - взбаламученная толпа приветствовала дарованные свободы. Среди них свобода разбоя. Галдёж “за жидов” крепчал.
“На весь город опустился мрак. Ходили тёмные, тревожные, омерзительные слухи... Город в первый раз с ужасом подумал о той клоаке, которая глухо ворочалась под его ногами, там, внизу, у моря, и в которую он так много лет выбрасывал свои ядовитые испражнения... А на окраинах в зловонных каморках и на дырявых чердаках трепетал, молился и плакал от ужаса избранный народ божий, давно покинутый гневным библейским богом, но до сих пор верящий, что мера его тяжёлых испытаний ещё не исполнена.
Внизу около моря, в улицах, похожих на тёмные липкие кишки, совершалась тайная работа. Настежь были открыты всю ночь двери кабаков, чайных и ночлежек.
Утром начался погром” (А. Куприн. “Гамбринус”).
Новые свободы объявили 17 октября 1905 года, толпа ответила назавтра же, 18-го. Погром покатился с Дальницкой ул., затем из порта в город поднялись организованной колонной рабочие и служащие, растеклись по улицам, вступили в дело. Евреев били изуверски, как никогда прежде. Дома и квартиры, лавки и магазины потрошились дочиста. По улицам стелился пух перин, липла кровь, слепило битое стекло. Ревели громилы, вопили жертвы. Беглецов из города настигали на дорогах, в поездах, топили в море. Власти не слишком мешали. Слабая самооборона, еврейская молодёжь да считанные русские студенты из идеалистов, наспех и тайно от властей организовавшиеся заранее, ввязывалась в безнадёжные стычки с толпами патриотов, воодушевлённых водкой и безнаказанностью. Пятьдесят членов самообороны погибло. Погром в городе и окрестности бушевал пять дней. Итоги подвела полиция: всего убитых 500, из них 400 евреи; раненных тоже сотни. 50 тысяч человек стали бездомными.
(Но евреям надо было жить, и они окорачивали память, унимали её даже и до анекдота: “Рабинович - громилам: “Возьмите всё, только не трогайте дочь!”. Дочка: “Папа, не вмешивайся!.. Погром есть погром”“. Одесский юмор знаменитый...)
Попустив прокрутиться погрому, взялось начальство наводить порядок, но и то по-своему: ввели в Одессе военное положение, сохранив его до 1909 года. Городское управление оказалось в руках антисемитов-черносотенцев из “Союза русского народа” и градоначальника генерала Толмачёва. Евреев стали теснить официально, бесконечными штрафами, и самодеятельно, хулиганскими нападениями на улице, разбоем и грабежом.
25. БЕЗ ЕВРЕЕВ
Мучились неумехи царские, изводя евреев, маялись черносотенцы - нацистская же власть, бодрая, боевая и деловая, мигом-махом решила проблему. После истребительной кампании в Одессе официально находилось лишь 54 еврея, в основном, буковинские - специалисты, обслуживавшие оккупантов. Их заперли в здании гетто на проспекте Гитлера - так теперь, после имени К. Маркса, звалась Екатерининская улица с нацистско-столичным шиком.
До чего замечательной стала Одесса! “Одесская газета”, без устали объяснявшая горожанам зловредность евреев, 13 декабря 1942 года восторгалась: “Вошли в город румынские войска... И еврейский гвалт умолк. Одесса стала залечивать свои раны и счищать многолетнюю советско-жидовскую грязь. Терпкий, противный запах еврейских загаженных дворов стал выветриваться. Одесса стала пробуджаться [так!]к новой жизни, полной светлых надежд. Это была просыпающаяся красавица, которая находилась в страшной летаргии среди нечистот и кровавых оргий еретиков.
...Вы идёте по улице и слышите перезвон колоколов, напоминающий вам о том, что есть ещё горний мир, чуждый всяких пакостных дел человеческих отбросов”.
Сколько лет о том мечталось, и вот она, наконец, жизнь без человеческих отбросов, горний мир, перезвон колоколов...
Освободившиеся от евреев квартиры многим одесситам облегчили жилищную проблему. Да не только с жильём стало лучше: награбленное еврейское добро очень оживило торговлю - сотни новых магазинов и лавок предлагали что угодно душе от стоптанных туфель до антиквариата.
Развернулись дельцы, спекулянты перерядились в коммерсантов, взыграл звон монет, на мёд легковсходящих богатств слетались жульё и бандиты. Традиции оживали.
Воровалось весело, и мелко, и крупно. Налётчики, “бомбя” магазины, не заминались при убийстве хозяев и сторожей. Грабители, квартиру известного адвоката чистя от денег и драгоценностей, попутно распили все запасы спиртного. Смешочки, хохмочки... На улице “трусили фраеров”: пацан приставал: “Дядь-тёть, подай сироте!” - и как не дать, ведь запросто сзади пальто ножичком чикнет или сумку срежет. На Садовой в коммунальной квартире, при чутких соседях одна из жиличек исхитрилась: привела к себе родственника и ночью его зарубила, расчленила, приволокла со двора бочку, в неё затолкала родственные куски. Дело вскрылось, попало в газеты, горожане восхищённо ужасались, а миг спустя смаковали новость про воровство колёс с автомобилей прямо посреди бела дня, посреди улицы, для прохожих вроде бы ремонт - подводят домкрат, ключом гаечным раз-раз и ваших нет!.. Кругом подмётки на ходу рвут. На рынке мужик, потаённо придыхая, предлагал купить на дрова краденый телеграфный столб...
Отсутствие советских запретов раскрепостило быт. Повеселела улица, улыбались прохожие, острили кондукторы в трамваях: - Мадам, почему с передней площадки? Там только инвалидам ход. Шо? Беременная? Вы гляньте на ту беременную! Ну и шо, если живот? Я следю вас ещё с до войны, у вас пятнадцать месяцев живот.
Трамвай хмыкал, хохотал, лихо визжал на поворотах, осыпал себя гроздьями фиолетовых искр из-под проводов, на спусках забивал нос гарью, пища и скрежеща на песке, его на ходу вагоновожатый, нажав на педаль, через трубку подсыпал под колёса для торможения. Снаружи на железном боку трамвая висела гирлянда безбилетников; стоя на планках, ограждающих низ вагона, ухватясь (лихачи даже одной рукой) за выбитые рамы окон, они нагло пучили бесстрашные глаза на грозный оскал кондуктора и нежно прижимались к вагону, минуя близко стоящий столб. Самые бойкие спрыгивали перед столбом и, обежав его, снова прилипали на своё место.
А внутри вагона, в проходе среди пассажиров, ухватившихся от качки за треугольные, сверху, петли, мог объявиться некто молодой, несуразно высокий, с узким лицом между длинными, почти до плеч, сальными космами, и глядя поверх голов, похоронным голосом воззвать: - Граждане, встаньте!
До того убедительно, что, повременив в оторопи, вставали все, до стариков, вот и одноногий у переднего окна, страшась оккупационных строгостей, вытянулся, цепляясь за спинку кресла, костылём подпёршись. Звякнул смятенно кондукторский звонок, водитель, глянув через зеркальце в затихший салон, сбавил на всякий случай ход. А тот, в проходе, обвёл пассажиров тусклым голубым глазом, взглядом мёртвым, без надежды, и торжественно, гулкими паузами разделяя слова, возвестил, как отбил колоколом: - Мы проезжаем мимо дома, где живёт мой друг Константин Разбегайло!..
И - подумать только! - успел пройти между ошарашенных пассажиров к свободной передней площадке и соскочить на медленно утекающие камни мостовой. Никто не опомнился врезать паршивцу. Взъярились было: “Какая нахальства! Сдохнуть от наглости! Хохмач дешёвый!” - но тут же колыхнулись ухмылки. Надо же, разыграл! А шо, не будьте фраерами...
Одесса, прежняя лёгкая Одесса. На Привозе опять набивалась толпа - как прежде говорили, “негде в обморок упасть”. Базарные торговки, надев белые халаты, встречали покупателей давно забытой вежливостью.
- Та шо ж вы стесняетесь, голубонько, берить пробуйте сметану, крепкая, дывыться, нож у серёдке стоит, как у того бычка, шоб вашему дитю здоровье такое було...
- Визьмить кавун, серденько, сахарный, аж у роти липко...
- Кому туфли, чистая кожа, только в интеллигентные руки отдаю...
- Дыня сладкая, как мёд, и вареня с ней текёт!..
Евреи были и исчезли, остались от них вещички да ужимающиеся воспоминания, да старые анекдоты, осовремененные: “Сталин послал Кагановича в разведку. Тот вернулся и докладывает: “Впереди село. Танки пройдут, а пехота - нет”. - “Почему?” - “Там такие самошечие злые собаки”. В прежней хохме про Сарочку, мечтающую об изнасиловании при погроме, русских погромщиков заменили румыны - “или румын не человек?”
Уличный музыкант с гармошкой ублажал прохожих украинской “Розпрягайте, хлопци, коней”, русской, от довоенного хора Пятницкого, “И кто его знает, на что намекает” или вненациональной “Осмотрел он её со сноровкою вора, Осмотрел как козырную масть, И прекрасная Нина, эта дочь прокурора, Отдалась в его полную власть”. Еврейское ничего не пелось - отзвучали одесские евреи.
...Город был весел, и небо сверкало, солнце плавилось в море, выпрыгивающем белопенно, море качало дальние корабли и ближние лодки и оглаживало пляжи, кипевшие телами и лёгкими страстями.
Добрые старые возвращались времена. Одесса - “копия Парижа” обогнала оригинал по проституции: здесь ложилась под клиентов каждая восьмая женщина, а в хвалёной французской столице разврата- только четырнадцатая. В царской России Одессу с её двадцатью тремя тысячами проституток по их числу один только Санкт-Петербург опережал. Советская власть, давя вольности, к 1935 году практически извела проституцию: одних девочек накормила, других перевоспитала, третьих выслала. Румыны же - для себя и местных весельчаков - открыли десять борделей, сверх того выдали сотни разрешений отдельным труженицам секса, а всего стало их в городе чуть не четыре тысячи. (Евреи когда-то, в 1881 году, держали 28 из 38-ми городских публичных домов; и вот, пожалуйста, в этой игривой коммерции тоже без евреев отлично обходились).
Засверкали ночные рестораны, закрутились в кино экзотические японские фильмы, полнились восемь городских театров. Выступали бывшие русские эмигранты: в театре замечательный комик Вронский, в кабаре певец П. Лещенко. “Не забывайте меня, цыгане, прощай мой табор...” и “Вьётся, вьётся чубчик золотой” - пели лещенковское одесситы на улицах, а кто посерьёзнее мог насладиться концертом любимого тенора В. Селявина. Он руководил Оперным театром, ему даже дозволили сохранять жену-еврейку. Зато запретили оперу “Демон” крещёного еврея А. Рубинштейна, пластинки с её отрывками изъяли.
Среди прежде запретных плодов объявились в новой Одессе лекции по русской религиозной философии, сборник стихов Н. Гумилёва, доклады по истории в “Союзе офицеров русской императорской армии” (и такой возник). В оперной лепоте гремели патриотические песни хора казаков, которые воевали вместе с немецкой армией. На сцене наибольшим успехом пользовались комедии вроде “Тётки Чарлея” или антисемитской “Пять франкфурктцев” и развлечения с пением и танцами.
Пять газет и шесть журналов тешили и просвещали одесситов. 800 студентов обучались в Академии изящных искусств и консерватории, да в университете, который поспешили открыть уже в январе 1942 года - 1605 слушателей.
Властям Транснистрии хотелось видеть свою столицу в светском глянце; европейский облик города тому способствовал, жидовское зловоние замещалось чистым духом румынской культуры, добавить ещё развлечений и, глядишь, выйдет почти как Бухарест. Поэтому в Академии искусств запретили говорить о художниках-евреях, но зато организовали выставку современной румынской живописи, показали исчезнувшие при советской власти конструктивизм и супрематизм... В университете преподавателей обязали разъяснять величие румынской науки и культуры. В марте университет присудил губернатору Алексяну почётное докторство, вероятно, “за заслуги в удовлетворении духовных нужд населения” - именно так обосновывалась ещё одна награда Алексяну, от римского папы Пия ХII, вручённая ему приехавшим в Одессу из Бухареста папским нунцием.
А. Лебединский (свидетельство в ЧГК, май 1944 г.): “Во всех школах был введен румынский язык, для пропаганды румынского языка и культуры был открыт Румынский народный Университет, в “Одесской газете” помещались материалы об истории Румынии под заголовком “Наша Родина”... ставились многочисленные доклады румынских экономистов и историков, печатались статьи и брошюры, имевшие целью доказать, что Одесса - в сущности, румынский город (чуть ли не по недоразумению попавший к русским!!), что русская литература сложилась под румынским влиянием и т.п. вздор. Местных молдаван переименовали в “локальных румын” и создали для них “Культурное общество румын в Одессе”.
...во главе всех газет и журналов стояли румыны...
Ни в одно учреждение нельзя было обратиться на русском языке... Многие чиновники-румыны (бессарабцы), прекрасно владевшие русским языком, принципиально не желали говорить по-русски с посетителями, буквально издеваясь над ними... Каждое прошение или заявление нужно было перевести на румынский язык (не у всех были деньги для оплаты этого”).
Н. Соколов (доцент Одесского университета, показания ЧГК 30 апреля 1944 г.): “В конце ноября 1941 г. из Бессарабии и Румынии нахлынула в Одессу толпа... бывших одесских коммерсантов, успевших за 20 с лишним лет румынизироваться. Эти лица приехали для розыска своего имущества... Ими-то и стали замещаться русские чиновники... Однако и эти лица к концу декабря стали заменяться уже румынами, как говорили тогда, из “регата”. Началась усиленная румынизация... русские надписи на табличках с названиями улиц были заменены румынскими; при этом ул. 10-летия Красной Армии превратилась в ул. “Короля Михаила I”, Софиевская - в “Митрополичью”, ул. Бебеля в ул. “Муссолини”...
...с июня во всех учреждениях появились на штатных должностях переводчики, которые одновременно... служили в сигуранце. Так была установлена слежка за русскими начальниками учреждений. С июля 1942 г. русские чиновники уже составляли меньшинство...
[Румынский Директор Культуры проф. Т. Херсени]грубо и резко заявил декану [историко-филологического факультета], что он протаскивает “советские дисциплины” (это история России, русская литература, история Украины и проч.).
...В самом разгаре сезона помещение Украинского театра было отнято у него... Автору, читавшему историю изобразительного искусства... было запрещено упоминать даже о художнике Левитане, скульпторе Антокольском и особо указано - не касаться Тараса Шевченко... В керамической мастерской Академии искусств было запрещено вырабатывать и окрашивать кувшины, вазы и проч. в украинском стиле”.
Когда потом, после войны, Шимек вернётся из узбекской эвакуации, безукоризненно круглый отличник, ему учительница украинского языка влепит двойку в табеле за первую четверть года. Позор Шимек переживал до бессонницы, до икоты нервной. Маялся, зубрил, дотянулся за год до четвёрки. На всю жизнь врубилось в мозг из Евгена Гребинки “пустуюче дурнэ ягня само прыбылося до рички напытыся водычки... аж суне вовк такый страшеный та здоровэный”, а та же русская басня знаменитого Ивана Крылова - забылась начисто. Вот какую любовь к украинской “мове” привила Шимеку та учительница!
Её звали Сарра Соломоновна Фрадкина.
А маленького довоенного Шимека его друг душевный дворник Петро обнимал, вздыхал с ласкою: “Ото ж инделе яке гарнесенько, шоб мне с того места не сойти” - по-одесски валил в одну фразу еврейские, украинские и русские слова.
Город считался интернациональным. (Погромы словно не в счёт.)
“Десять племён рядом... одно курьёзнее другого: начали с того, что смеялись друг над другом, а потом научились смеяться и над собою, и надо всем на свете, даже над тем, что болит, и даже над тем, что любимо. Постепенно стёрли друг о дружку свои обычаи, отучились принимать чересчур всерьёз свои собственные алтари, постепенно вникли в одну важную тайну мира сего: что твоя святыня у соседа чепуха, а ведь сосед тоже не вор и не бродяга; может быть, он прав, а может быть, и нет, убиваться не стоит” - такова у Жаботинского (“Пятеро”) Одесса начала двадцатого века.
Однако в том же романе описывает он погром 1905 года, который, как и прошлые, 19 века погромы, несколько темнит лазурную картину межнационального братства. Но кому хочется вспоминать дурное? На одесском небе взаимотерпимости отсверкивали русские и еврейские звёзды: Пушкин, Менделеев, Чайковский, Мечников, Бялик, Дубнов, Шолом-Алейхем - сколько великих побывало в одесситах! А сколько помельче?..
Германия, Франция, Россия, Тора, идиш - натекали струи, сливаясь в чаше Одессы. И вот: сперва еврейское, под корень, а вослед славянское, с оглядкой, но неуклонно - всё под один жернов. Примитив недочеловеков с их Бяликом, Пушкиным и Шевченкой должна была заменить великая румынская культура, культура всех культурней, ибо вдруг выяснилось прямое родство румын с древними римлянами. Не случайно губернатор Алексяну обожал именно Вергилия.
Румыны разбирались в культуре. Точнее: разбирались с культурой. Когда одесские воры в погоне за редкой коллекцией штурмовали Музей западного и восточного искусства и по водосточным трубам на крышу, оттуда через чердак внутрь, вниз, в залы, вскипающие лепкой и позолотой, влетели - то: ах, мать твою! пусто! голо! смитьё на полу, обскакали румыны, обчистили всё, суки, к себе упёрли!..
Начальник областной полиции Велческу, отправивший всех евреев в гетто, заодно не забыл вывезти из Одессы “громадное количество дорогой мебели, ценнейшие библиотеки, антикварные вещи, меха, картины Рембрандта, Репина, Васнецова” (из справки ЧГК). Полковник Велческу - не Сарра Соломоновна, ревнительница “мовы”.
Румынские хозяева прибирали к рукам что только можно. В феврале 1944 г. на камнерезательные предприятия Бухареста поступил 831 кубический метр мраморных плит с еврейского кладбища Одессы (среди них надгробие С. Фруга). Руководители сигуранцы настолько увлеклись грабежом, что сами румыны их посадили в тюрьму.
После освобождения Одессы, в январе 1945 года городская комиссия итожила оккупацию города. Уничтожены около 50 школ, в том числе знаменитая музыкальная школа Столярского с концертным залом и богатой библиотекой. Вывезены в Румынию полмиллиона экспонатов Историко-археологического музея стоимостью 7 миллионов золотых рублей, весь Музей Революции, на три миллиона рублей золотом ограблен Краеведческий музей. Из школ, библиотек, клубов, квартир текли в Румынию картины, скульптуры, мебель, книги, музыкальные инструменты... Областная библиотека потеряла почти 150 тысяч томов. Из Оперного театра оккупанты утащили реквизит, костюмы и ноты, а здание театра - из лучших в мире - заминировали, только паника бегства помешала взорвать.
Где, спрашивается, римляне и где румыны?
Рим: цезари, котурны, центурионы меднолобые, патрицианки нежнобелые, Колизей - великолепие империи. А в Одессе весёлый трамвай, казачий хор в оперном театре, мамалыга, свобода торговать и сигуранца.
А. Воловцева (медсестра, заявление в ЧГК, май 1944 г.): “Во время вражеской оккупации мы [с матерью Сандун Марией Антоновной]были арестованы за укрывательство у себя в квартире еврея Заксмана Александра...
Заксман был обнаружен за платяным шкафом во время обыска агентом полиции Червинским... Несмотря на наши мольбы пощадить нас Червинский был неумолим, приставив к нам охрану из двух агентов, бывших с ним, пошёл в полицию заявить о своём открытии... Двое агентов, приставленных к нам, очевидно боясь оставаться в квартире, вышли во двор. Я этим воспользовалась и запрятала Заксмана в отверстие, сделанное высоко в наружной стене нашей квартире, эта стена выходила в тёмный коридор.
Через три четверти часа к дому подъехала грузовая машина с отрядом полиции, обыскали нашу квартиру и весь дом. Ничего не нашли. Меня и маму повезли в полицию. Отвели в подвал... Вызвали нас на допрос. Набросились на меня с кулаками и площадной бранью: “Куда жида девала? Мы тебе покажем, как жидов прятать! Будешь там, где все жиды”. [Мать освободили, указав адрес, куда ей нужно немедленно идти, а]меня под конвоем отправили в тюрьму...
Когда мама явилась по указанному ей адресу... её приняла женщина, которая назвала себя адвокатом военно-полевого суда Фёдоровой. Фёдорова учинила маме допрос: прятали ли еврея и куда он девался. Записав мамины показания, она сказала, что это дело обойдётся в 2 тысячи марок - “я вам помогу в этом деле”.
Первую тысячу марок она велела принесть назавтра... Вторую тысячу марок Фёдорова разрешила внесть через неделю частями по 500 марок, так как мама жаловалась, что ей очень тяжело давать такие деньги и в такой короткий срок... надо продавать вещи. Фёдорова велела маме приходить к ней через день на допрос и всякий раз выматывала душу, запугивала, если у вас кого-либо обнаружат, вы будете осуждены.
Через месяц, т.е. 1 сентября 1942 г. меня выпустили из тюрьмы, но Фёдорова меня в покое не оставляла, велела так же, как и маме, через день или два к ней являться на допросы. Она мне заявила, ваше дело должен ещё разбирать генерал, вас могут ещё судить, тогда мы вам также поможем... Вообщем это дело нам стоило ещё тысячу марок.
Не прошло и 2-х недель, как нас снова арестовывают и отправляют в жандармерию. Здесь с нами расправились по-зверски, били ногами, о стену головой, железным прутом по голове... Через 2 дня нас измученных освободили. Через месяц снова пришли за нами из полиции, но допросив освободили.
Несмотря на все эти пытки и переживания, нам удалось спасти Заксмана, дождаться наших дорогих освободителей...”
Ублажая горожан, румынские власти пойманного на взятке чиновника водили напоказ по городу в кандалах и с надписью на груди “Взяточник”. Чиновник был украинец, о румынах вслух не полагалось.
А. Лебединский: “Никакое, даже самое законное обращение в какую-либо инстанцию не давало результата, если не подкреплялось взяткой... Были “таксы” - за проступок можно было откупиться в полиции у агента марок за 300-500, у комиссара за 1-1,5 тысяч, если дело уже пошло в суд - то у прокурора за 5-6 тыс. марок; грабитель... отпускался за 10-15 тыс. марок, убийца - за 20-50 тыс. марок в зависимости от тяжести улик. Комиссары и прокуроры брали взятки... за то, чтобы арестовать и держать в тюрьме кого-либо. В частности, за мой арест украинские национал-шовинисты дали 15 тыс. марок прокурору военно-полевого суда... который должен был из этой суммы отдать часть своему начальнику-генеральному военному прокурору... за то, чтобы посмотреть текст моих показаний те же националисты заплатили переводчику 500 марок... “Передаточной инстанцией” для взяток служили переводчики при прокурорах. Роль адвокатов сводилась также к тому, чтобы передавать взятки прокурорам, в зависимости от чего “дело решалось” (процесс суда... был чистой формальностью)”.
А. Дьяконов (адвокат, заявление в ЧГК, май 1944 г.): “Как метод работы по всем судебно-следственным учреждениям румын царила взятка... Когда летом 1942 года Центральная Сигуранца возбудила против меня дело за укрывательство евреев, ведший дело комиссар Ионеску взял взятку за более мягкие выводы в заключении по делу. После этого дело перешло в Военный Суд и попало к следователю (прокурору) Атанаску, который арестовал меня и взял взятку у моей жены за благополучный исход по делу, что в действительности и произошло. Во время моего ареста как подозрительного в марте 1942 года была уплачена взятка комиссару Сигуранцы Грекулу за проведение в комиссии моего освобождения.
Секретарь Суда Зембряну взял с меня взятку за ликвидацию дела по доносу на меня инженера Панкратова о том, что я советский прокурор и в своё время обвинял его.
...По рассказу Брейтбарта [сидевшего вместе с Дьяконовым]и его жены они уплачивали крупные взятки полицейским за то, что они не трогали их как евреев и за деньги даже учинили им в паспортах надписи, что... в действительности они караим и русская.
Прокурор Буду брал деньги за освобождение от высылки в гетто евреев (признавая их не евреями) и за продление времени пребывания на Слободке до выезда в Берёзовку”.
Е. Хозе: “Александр Васильевич Дьяконов - один из талантливейших адвокатов, высоко эрудированный человек лет 50, до войны увлекался музыкой, выступал на любительских сценах с сольными концертами (Шопен, Лист и др.).
Когда Одессу заняли фашисты, они объявили конкурс на руководство городскими адвокатами - “баро” из трёх человек. Городские адвокаты выбрали из своей среды лучших специалистов, в том числе А. Дьяконова. Никаких антигуманных преступных действий они не совершали, отказаться от должности не могли. Эта их работа помогала облегчать положение преследуемых. Всё делалось конспиративно и в глазах несведущих имело вид сотрудничества с нем. властями.
Во время войны он и учительница Недина Зинаида Ивановна посылали деньги и вещи из Одессы в Доманёвский лагерь раздетым голодающим евреям... Они сберегали данные им [евреями] на хранение вещи и передавали их по первому требованию владельцам в гетто через связных А. Подлегаеву и Н. Теряеву. А. В. Дьяконов и З. И. Недина сопровождали материальную помощь письмами, полными заботы, сочувствия к узникам, ненависти к оккупантам и веры в скорое освобождение. Этим они поддерживали морально. Если бы записки были обнаружены, авторов могли бы расстрелять.
А. В. Дьяконов в обычном советском паспорте химическом веществом вытравлял слово “еврей” и, подделывая почерк, подбирая тушь, вписывал “караим”. Глубокой экспертизе документы не подвергались, и участь этих людей была спасена.
Вы понимаете, чем всё это грозило А. В. Дьяконову. А между тем наши “органы” его посадили и выслали на 10 лет, несмотря на хлопоты и многочисленные показания его подопечных. А. В. Дьяконов был в ссылке почти все 10 лет и только после возвращения был реабилитирован. Вскоре, в 1954 году он умер”.
Нетрудно предположить, что караимский паспорт жене Гродского сделал Дьяконов. Он вполне мог оказаться за столом Гродских, ибо есть сведения, что был с ними знаком, да и жил на улице Подбельского, поблизости и от Гродских, и от Хозе, матери которой Т. Хозе-Длугач именно такой спасительный паспорт и выправил.
И определил себе Александр Васильевич тюремную судьбу посреди цветастого балагана румынской Одессы.
“Одесская газета”, 1942 год:
20 января. Статья “Большевизм и иудаизм”: “Иудаизм должен быть искоренён и человечество обезвредит этого коварного, действующего подкупом и ядом, врага”.
29 мая. “20 мая в зале Одесской консерватории состоялся концерт, посвящённый 102 годовщине со дня рождения Петра Ильича Чайковского... Программа заключала в себе жемчужины из богатого наследия Чайковского. Камерная инструментальная музыка была показана двумя частями изумительного квартета № 1, анданте которого заставило зарыдать Льва Толстого... В центре же внимания... был, конечно, профессор В. А. Селявин... Прекрасная школа, благородная манера пения, проникновенная интерпретация и безукоризненная дикция большого и опытнейшего мастера - всё это восхитило слушателей, устроивших ему овацию”.
5 июня. “Вышла из печати брошюра С. Урбану “Еврейская опасность”. ... Правильно подчеркнул автор, что Талмуд является не религиозным учением... а специально-политическими установками, направленными на разложение всех других народов”.
20 июня. “Военное командование обращается к населению г. Одессы с просьбой сообщить о местонахождении нижеперечисленных разыскиваемых евреев: Ферайх Бурих, 22 лет, сапожник, Нежинская 32, Литвак Владимир, 51 г., сапожник, Ришельевская 76, Голдин Изер... Гуднер Хаим... Голгейм Григорий... Кремжецкий Айзик... Лица, знающие что-либо об этих евреях, должны сообщить о них письменно, опустив заявления в ящики, установленные Военным командованием в местах, указанных выше в нашей газете”.
Из Листов:
“Рейзеров Юрий, 1913 г. р., выдан немцам сокурсником по институту, расстрелян в августе 1943 г.”
“Гринфельд Лёва, 1928 г. р., школьник, пришёл попросить хлеб домой, где жил, расстреляли у ворот”.
“Медведовская Маня, 1923 г. р., пряталась в русской семье, но за несколько дней до освобождения города была выдана дворником дома и убита”.
Дворники - профессионалы предательства. Но и в несметной их рати - Гудкова.
“В районную Комиссию... по расследованию злодеяний...
дворника д. 73 по ул. Воровского Гудковой
Заявление
...Жильцы дома № 73 по ул. Воровского Краснянская Ольга и Полина и с ними ребёнок были сперва взяты в тюрьму, а потом с приходом наших их измученные трупы были опознаны среди гор трупов на Стрельбищенском поле... Ребёнок был очень сильно ко мне привязан, и я прошу, чтобы всех тех, которые виноваты в гибели невинных людей понесли ответственность, которую заслужили.
Гудкова”
“Одесская газета”, 22 августа1942 г: “Сообщение военно-полевого суда... Слушались два дела о сокрытии семей евреев Еленой Капитенко и Екатериной Евицкой... Подсудимые были настолько заинтересованы в сокрытии еврейских семей, что, даже не располагая материальными средствами, делились с ними последними крохами, содержа их в течение многих месяцев. Суд приговорил Евицкую и Капитенко к 3 годам тюремного заключения каждую”.
Разная, выходит, текла в Одессе жизнь.
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:10
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:10
С подпольщиками оккупанты управились: задавили, замучали, утопили в крови. Но что было поделать с неприметными спасителями евреев, затаившимися вместе с подопечными в своих квартирах и дворах?
Свидетельства в Яд ва-Шем:
Рафаил Кантор:“В декабре 1941 г. колонну евреев, в которой была и вся наша семья (отец, мать, два брата и я) гнали на выход из города. Каким-то образом я оказался вне колонны и ушёл оттуда. Несколько дней я прятался по незнакомым дворам... Я заболел, сильно кашлял и весь горел от высокой температуры. Наконец я зашёл в какой-то сарай и потерял там сознание. Очнулся я уже в небольшой комнате, где увидел незнакомую мне женщину, которая расспросила меня, кто я и откуда... Оказывается, я попал в сарай, принадлежащий ей. Звали её Лидия Владимировна Антонова...
Она стала заботиться обо мне, вылечила, делилась со мной пищей, оставила жить в своей квартире... Муж её был на фронте, она жила одна в квартире из одной комнаты и кухни. В кухне была маленькая кладовка, в которой я и провёл большую часть времени за годы оккупации до дня освобождения Одессы.
По ночам я имел возможность выйти во двор на короткое время, соблюдая максимум осторожности. Днём я оставался в квартире, Лидия Владимировна уходила на весь день, вешала на входную дверь висячий замок и всегда напоминала мне, чтобы я вёл себя тихо и осторожно... В городе появилось множество маленьких кафе... где она мыла полы, посуду и выполняла другую работу, чем и зарабатывала нам на пропитание. Она считала меня своим братом... Соседи по дому ничего не знали о моём существовании, что возможно спасло и меня и Лидию Владимировну...”
З. Бакман: “Я, Бакман Зоя, была студенткой, в 1940 году заболела бронхиальной астмой... Я, моя мама... и сестричка 6 лет остались в оккупированной Одессе. Мне было 19 лет.
С 16 октября по январь были забраны все евреи... Нас прятала старая женщина-дворник. Но настало время, когда она больше не хотела рисковать своей жизнью. У нас был один выход - отдать себя в руки румынам. Но это было очень страшно для нас и для того, кто прятал нас.
И вот мы решили покончить со своей несчастной жизнью другим путём. Мама вышла с сестричкой 6 лет из дома, бросилась с ней под трамвай. Обе погибли! Разве можно забыть слова ребёнка, которая спросила: “Мама, куда мы идём??”
Я должна была выйти позже, чтобы не всем вместе выходить со двора.
Всё это произошло недалеко от дома, узнали некоторые соседи, и меня уже не выпустили, стали думать, как же спасти меня.
Пришла на помощь семья Калининых... Калинина Елизавета Игнатьевна была маленькая женщина, муж работал в порту. Я стала членом их семьи. Совершенно бескорыстно, т.к. у меня ничего не было - одна, “гол, как сокол”. Они взяли меня в семью, сознавая, что каждую минуту рискуют своей жизнью и жизнью своих деток. Лиля, как её называли, надеялась только на Бога, что он пожалеет её детей.
Время было очень трудным. Калинины работали с утра до вечера. Я ухаживала за детками. Отношение ко мне было прекрасное. А ведь это были не дни, не месяцы, а годы! 2,5 лет мы все жили под страхом, прислушиваясь к каждому стуку в дверь. 2,5 года я не могла подойти к окну, чтобы никто не увидел меня”.
Е. Калинина: “15 июля 1942 года в три часа ночи к нам в квартиру с чёрного хода зашла смотрительница дома т. Вера. Она вела с собой девушку, красивую с чёрными волосами. Девушка назвалась Зоей Бакман.
Зоя просила, чтобы я оставила её в квартире на три дня, т.к. ей обещали достать болгарский паспорт.
Я молчала, а сама думала, что теперь мы обязательно все погибнем, а у меня в то время было четверо детей один другого меньше - 1937, 1938, 1940 и декабря 1941 года рождения.
Но может быть за спасение Зои Бог поможет нам выжить. И я сказала - оставайтесь.
И Бог нам помог, но только не на 3 дня, а почти на 3 года, т.к. болгарский паспорт Зое не достали.
...У нас были ежедневные переживания и слёзы, т.к. каждый звонок и стук в дверь заставлял нас дрожать за свою жизнь и жизнь наших детей.
В квартире была свободная комната, и Зоя оттуда выходила лишь в самых крайних случаях...
Зоя очень болела, у неё тяжёлая астма, она ходила с трубочкой, и я ей оказывала помощь, когда она задыхалась.
...Мы были на грани провала, когда пришёл сотрудник мужа и сказал, что для дела нужно устроить крестины детей и пригласить на застолье начальство мужа. Мы так и сделали, но оказалось в первый момент, что с нами за столом сидела Зоя, и мы дрожали, что в ней заподозрят еврейку. Но она немедленно ушла, и всё обошлось.
Таких случаев у нас было немало”.
Я. Колтун (Слободка): “Когда кончалось гетто, зимой 1942 года, мы искали место, чтобы спрятаться от выселения. И случайно пришли в маленький дом: комната, кухня и веранда. И ещё сарайчик. Хозяин был полицаем. После освобождения Одессы оказалось, что он был агентом партизан...
Видно, Бог велел нам попасть к этой украинской семье. Хозяин, хозяйка, сын 17 лет и дочь маленькая Наташа. Мама стала хозяйке помогать. С поросёнком, ещё по хозяйству... Ночами сидит, какие-то тряпки порет на нитки, вяжет... Помню, не получалась “резинка”, знаете, такой узор в вязании? Она переделывала, наверно, миллион раз. И получилось... Главное, хозяйка была заинтересована в нас. Потому что из полиции приказали, чтобы каждый дом связал пару перчаток на три пальца. Для армии. Три, потому что для стрельбы нужен указательный... Мама связала, так что хозяйка могла сдать за свой дом. Затем мама сделала ещё несколько пар, хозяйка отдала другим людям... Мама вывязала хозяйкиному сыну свитер.
Когда евреев из других домов гетто выгоняли и вывозили, к нашим хозяевам не заходили: дом-то полицая. Потом, после изгнания всех приходили румыны выискивать, кто остался. Тогда девочка Наташа открывала форточку и кричала “Нуй жидан! Нуй жидан! [Нет евреев]” Зима была, пар у неё изо рта и голос-колокольчик - румыны даже улыбались. Наташа маленькая, она не понимала “еврей”, её мама научила так кричать.
Соседи не знали, что мы там живём. Был момент: мы сидим, кушаем, вдруг позвонила соседка. Мы где прятались? Забегали за одеяло, оно висело на спинке кровати. А соседка зашла и увидела на столе много тарелок, больше, чем людей. Она спросила хозяйку: “У тебя что? Кто-то есть?”. Хозяйка что-то придумала ответить, а нам потом сказала: “Это опасно, надо за собой следить”.
И вот: все евреи уничтожены. А мы прячемся. И вот мы не можем больше сидеть по чисто психологическим причинам: мама не может жить у чужих. Тут и сыграли эти печати золотые. Их нам хозяин сделал в феврале 1942 года, чтобы мама могла ходить открыто по улице и искать себе квартиру.
Он долго ходил в полицию с поллитрой в кармане брюк так, чтобы головка бутылки торчала, и он задирал пиджак, показывал её в полиции и просил сделать документы - тем не менее, ничего не получалось. Помог кто? Гречанка Маргарита Сенкевич, жена греческого политэмигранта. Он когда-то бежал в Советский Союз и в 1937 году его здесь расстреляли. Маргариту тогда не брали на работу, мама ей помогла с устройством.
Теперь Маргарита познакомила маму со священником греческой церкви в Одессе. Мама с ним говорила по-гречески. Её семья эмигрировала в 1907 году из Киева в Грецию, они вернулись только через восемнадцать лет. Священнику и в голову не приходило, что мама - еврейка. Он пришёл с мамой в полицию и сказал, что он её знает, что она гречанка, их дом разбомбило и все документы погибли. Румыны очень набожные, в полиции перед этим священником становились смирно. И после его слов нам поставили прописку, то есть зарегистрировали как законных жителей и мы стали греки по фамилии Каис (мама раньше была Феня Кац).
В июне сорок второго мать в городе встретила русскую Ольгу Гавриловну Старикову, до замужества Лаврик, они раньше вместе учились в школе медлаборантов. Она маме говорит: “Знаешь, Феня, на Пересыпи у нас дом есть собственный. Когда Красная Армия уходила, они дамбу взорвали на лимане - там всё залило. Но можно жить. Езжай, там глушайшее место”. К дому надо было идти полкилометра по дощатому мостику. Я боялся страшно, держался за маму... Мы там прожили до освобождения 10 апреля 1944 года.
Я там от голода чуть концы не отдал. Мы с мамой ходили вдоль железной дороги, увидели травку вроде щавеля по вкусу. Сварили, ели, у меня рвота началась. Мама боялась и позвать кого-то: а вдруг узнают, кто мы?..
Вообще-то нам там смерть не грозила. Там мало людей жило. Несколько домиков. Сами Лаврики жили в центре города.
Единственный опасный момент был в 1943 году, когда всех жильцов вызвали на какую-то проверку в домоуправление. Мама попросила соседку Нину (она не знала, что мы евреи) передать, что она не могла придти, пусть скажут, что надо... Нина вернулась и маме говорит: “Начальник спросил твою фамилию, а потом сказал “А-а, это жидовка, что у Лаврика живёт?” Мама потом рассказывала: “У меня руки-ноги похолодели”. Но была уже осень сорок третьего года, никому дела до евреев не было. И этой его мысли не было хода.
Почему он так сказал? Знать он никак не мог. Я подумал тогда: у антисемитов есть чутьё на евреев. Мне тогда уже было 10 лет”.
А. Грункина, Б. Шер (совместное свидетельство в Яд ва-Шем): “Николай Гаврилович Прохоров... предложил нашей семье под покровом ночи придти к ним в дом... В доме Прохоровых на окраине города был прямой ход в катакомбы... И мы ночью пешком пошли к ним... Это было 9 января 1942 г. Поместили нас примерно на расстоянии 500метров от входа.
До 10 апреля 1944 г. (дня освобождения Одессы) мы находились в катакомбах, где было постоянно темно и сыро. Весь этот период мы лежали на постели, устроенной прямо на земле”.
А. Стойкова (урождённая Прохорова): “Перед войной мы жили в пригородном районе Одессы...
У нас была своя корова... Еврейская семья Шер покупала у нас молоко... Отец сдружился с этой семьёй, т.к. старшая в семье Перля Иосифовна очень хорошо знала Библию и они с отцом находили много общего в своих вероисповеданиях - особенно, что касалось отношения к добру и злу.
Когда... началось уничтожение евреев, отец предложил этой семье убежище в нашем доме. Наше жильё было вырублено прямо в скале и внутри жилья был ход в катакомбы... Вся семья Шер Перли Иосифовны пришла в наш дом: две её дочери, две внучки (1931 и 1936 г. рожд.), а также невестка Ладыженская Эстер...
Семья эта была бедная, да и мы не были богатыми... поэтому в первые месяцы пребывания у нас взрослые несколько раз выходили в город, чтобы обменять свои вещи на продукты, но когда после очередного выхода Ладыженская не вернулась, уже никто из них больше не выходил из катакомб”.
А. Грункина, Б. Шер: “[Дочь Прохорова] Аня приносила нам еду через день. Приходила она с маленькой свечой, при которой мы ели. Это был единственный свет, который мы видели.
В 1943 г. немцы очень боялись партизанского движения, штабы которого прятались в катакомбах. И немцы решили заминировать все входы и выходы катакомб. Для этого они отселяли жителей из их домов. Почти месяц нам никто не приносил еду. Но прежде, чем уйти из дома, Прохоровы поставили нас в известность о сложившейся ситуации и сколько могли принесли еды.
И только вернувшись в дом (по разрешению немцев) они поняли, что в наших катакомбах мин нет. И снова регулярно стали носить нам еду и чистое бельё”.
Р. Коркучанская (из писем мне): “В ноябре 1941 г. со Слободки нас стали угонять в село Берёзовка. Зима была холодная. На ком была хорошая одежда солдаты тут же снимали и многие оказались раздетыми... Нас били прикладами, заставляя двигаться быстрее. Группа слободских мальчишек лет 13-15 кричали вслед “Вот вам курочки, яички” и длинными палками ударяли людей по головам. Выйдя за пределы города, первые ряды колонны вдруг остановились и стали пятиться назад с криком, что впереди обливают людей из мощных шлангов. В панике, обезумевшие, все пытались разбежаться. Маленьких детей стали разбрасывать в разные стороны в надежде, что кто-нибудь их подберёт. Началась стрельба. Меня оттеснили от родителей, и в страхе, не помня себя, я убежала, упала и потеряла сознание. Когда пришла в себя, колонна людей была угнана. Площадь была усеяна трупами. Многие были ещё живы и просили помощи... Родителей и сестру я больше никогда не видела.
В темноте я сумела добраться обратно в город в мой дом на ул. Чичерина. Нашу квартиру я застала разграбленной... Я постучалась к нашим соседям, которые жили во дворе в одноэтажном флигеле. Семья из 3-х человек: Смирнов Леонид, его жена Женя и 10-летний сын Вова, с рождения очень больной мальчик. Они меня впустили в дом. Я рассказала о происшедшем. Когда я сняла платок с головы, Лёня и Женя ужаснулись. Я была седая. В 16 лет. Как я потом поняла, мои поседевшие волосы спасли мне жизнь. Меня начали спасать...
За ночь Лёня и Женя под полом выкопали яму, из досок пола сделали крышку и утром меня спустили в эту яму, она была в ширину моих плеч, и я могла только сидеть... Сидячая могила, но я была неизмеримо счастлива... Вход в яму был в самом углу кухни, возле плиты, и поэтому было удобно маскировать крышку от ямы, накрыв ковриком, чтобы не видно было щели, поверх коврика ставили ведро с углём, лопатку и веник. Я в яме сидела круглосуточно и только утром и вечером подымалась наверх. Тогда и пользовалась туалетом в квартире. Остальное время надо было терпеть до потери сознания.
За тот час, что я находилась наверху, мои глаза не успевали привыкнуть к свету и мне приходилось всё делать с закрытыми глазами, как слепой.
Ела два раза в день, в основном, мамалыгу и кипяток... Чувство голода никогда не покидало меня.
Первое время в яме меня донимали земляные жуки, они ползали по моему лицу. Очень долго мне ещё представлялись увиденные и пережитые ужасы, и я начинала кричать. Это было очень опасно и чревато последствиями, и я стала обматывать рот полотенцем. Дышать носом в сырой земле и сидеть без движений стало невыносимо тяжело и я начала болеть.
Так прошёл год. Евреев изгнали из города, и как нам казалось, их уже перестали искать, и тогда решено было показать меня врачу. Я не была типичной еврейской девочкой, но большие карие глаза и чёрные волосы выдавали меня.
Мы с Лёней выбрались и оказалось, что охота за евреями всё ещё продолжалась, так как мы попали в облаву. С двух концов улицы румынские солдаты, шеренгой идя друг другу навстречу, проверяли паспорта у прохожих. Кто не предъявлял паспорт, с тем на месте расправлялись.
У меня паспорта, конечно, не было. Лёня сразу ушёл вперёд, шепнув: “Будут бить - кричи погромче, тогда они ослабляют удары”. Я как могла замедлила шаг, чтобы оттянуть время встречи с извергами, чтобы лишнюю минуту пожить.
В эту минуту из дома рядом вышел немецкий офицер. Я тут же направилась к нему, зная, что румынские солдаты боятся немецких офицеров и избегают к ним подходить. Я, как можно бодрее, чтобы голос не выдал моего страха, спросила его по-немецки, который час. На моё счастье у немца были карманные часы, и покуда он их доставал и разговаривал со мной, румынские солдаты прошли мимо и не потребовали документа. Я долго благодарила офицера и стала медленно уходить, боясь ускорить шаг или оглянуться, чтобы не вызвать подозрение. Когда я догнала Лёню, он не мог поверить своим глазам, что я жива, шептал: “Это чудо! Это чудо!” После этого Смирновы решили меня из ямы выпускать на всю ночь. Изменился мой образ жизни, и я стала немного оживать.
Я пришла к Смирновым в тёплой одежде, в зимнем пальто. Поверх туфель боты. Во всём этом я сидела в яме. Но я росла даже в темноте, и постепенно одежда становилась мала... Я вручную сшила себе валенки и мастерила разную одежду.
Смирновы, когда стали меня прятать, рассчитывали, что война скоро закончится и враг будет разбит, но Красная Армия постоянно отступала... и возник вопрос, что со мной делать. Я сама понимала, что так жить всё время нельзя. Разговор был один и тот же: как от меня избавиться. Выпустить меня из дому было опасно, так как меня сразу бы поймали и при пытках я могла выдать своё местонахождение и пострадали бы все живущие в доме. Я решила, чем попасть в руки к фашистам, лучше отравиться.
И было решено, что самое безопасное это отравиться, уйдя из дому. Лёня долго искал подходящую отраву, он был человеком осторожным. Моя жизнь, и без того сплошные пытки, стала адом. Я завидовала тем, кто уже погиб. Геттодля меня было недосягаемым раем. Я не могла жить и не могла умереть. Чем больше я чувствовала смерть, тем больше я хотела жить. Я стала подозрительной. Мне казалось, что меня уже хотят отравить, что в каждой порции еды лежит отрава. Я боялась есть, ослабела настолько, что не могла вылезать из ямы.
Но время шло в мою пользу. Фашисты под Сталинградом потерпели поражение. Появилась надежда на выигрыш войны, на спасение. Перестали говорить о моей смерти, этот вопрос отпал. Я начала есть и выздоравливать.
Таким образом мои спасители спасали меня два с половиной года...
...Сын Смирновых, Вова, умер в 1950 г.
Лёня Смирнов умер от рака в 1960 г.
Женя Смирнова умерла в 1979 г.
Вечная им память”.
Три последние строчки - реквием Р. Коркучанской своим спасителям. Свирепы судьбы и больного сына, умершего без времени, и отца, чей рак наверняка спровоцирован обречённостью сына и страхами спасательства, и несчастной матери, в сиротстве тянувшей ещё 19 лет. Не хотел Леонид Смирнов героической доли спасителя, да открыл дверь на случайный стук, и втянуло в смерч, и завертело, и не вывернуться, если не в силах сбежать в палачи.
А Елисеева Нина Осиповна, буфетчица обкомовская, что ей было укрывать Сойфера? Обещали сперва, что день-два, страшно, да Бог даст, проскочим, а вышло - надолго, вышло - пытка и смертельная жуть, вышел подвиг, пропади он пропадом... И Елизавета Калинина, заслонившая обречённую еврейку четырьмя своими крохотными детьми, и Лидия Антонова, нашедшая в сарае нечаянный дар небес, полумёртвого мальчика - сколько таких, влетевших в подвижники, как кур в ощип!
А. Розина (1923 г. р.; свидетельство в Яд ва-Шем): “После ухода моего отца на фронт мы с мамой поселились... по соседству с семьёй Авдеенко, т.к. наш дом... был разрушен бомбой... Сосед, прекрасный русский человек Сергей Иванович Авдеенко... дал моей матери метрику своей умершей сестры и она стала Авдеенко Неонила Ивановна - русская... Нас случайно увидел сын бывшего нашего дворника Иван и сдал в сигуранцу как еврейскую семью...Мы попали в тюрьму. Сергеей Иванович с сыном Валентином в течение трёх месяцев носили нам передачи.
Мы попросили принести наши носильные вещи, и когда жена С.И. выходила из дома с вещами, её перехватил всё тот же сын дворника и отвёл в сигуранцу... Сергей Иванович, отдав румынам половину своего золотого портсигара, выкупил жену и часть наших вещей, которые затем передал нам в тюрьму. Из тюрьмы нас отправили в гетто в с. Сливино, где мы пробыли до марта 1943 г. Всё это время Сергей Иванович и его сыновья, рискуя жизнью, добирались к нам в гетто и передавали пищу и носильные вещи...
Во время наступления наших войск нас этапом погнали обратно в Одессу, где уже были немцы, и поселили на территории чаеразвесочной фабрики.
Сергей Иванович и здесь нас нашёл и спрятал в своём доме, где мы и прожили до освобождения..”.
Е. Хозе (свидетельство в Яд ва-Шем): “В марте 1944 года Дмитрий Лукьяныч Видмичук, работник претуры в Доманёвке, инженер-агроном, пришёл к нам и сказал, что румыны уходят, остаются гитлеровцы, которые планируют очистить территорию от евреев. Нужно уходить... Куда?.. Видмичук принёс документ, что мы - эвакуированные, направленные из Одессы в Ново-Кантакузинку. Мы должны были перейти распаханное поле, чтобы попасть к нему на хутор. Там немцев нет, и мы переждём.
Вышли мы на рассвете. Идёт дождь с мокрым снегом. Поле кишит жандармами - они уничтожают всех, кого видят. У нас в руках спасительная справка, но надо прятаться. А что впереди?..
В поле нас ждал Дмитрий Лукьянович. У него в хате немцы, но он проведёт нас с той же версией: мы - эвакуированные родственники. Только надо, чтобы соседи не увидели. Он сделал нам в скирде углубление - защиту от дождя. Ночью он за нами придёт.
... Нас выследили местные жители, и мы вышли, переходили от скирды к скирде... а дождь не прекращался.
Наступила ночь. Жандармы стали поджигать скирды. Видмичука всё нет. Наконец он подъехал на лошади, мокрый, взволнованный: “Куда вы девались? По всей степи ищу...” С массой предосторожностей он довёл нас до избы. Навстречу выбежал брат жены, обнял нас с радостными восклицаниями, провёл через сени, набитые немцами... В избе жили жена Видмичука, его свекровь и дочь-грудной ребёнок.
Дмитрий Лукьяныч приготовил для нас погреб, спустил туда и забросал его дровами. На следующий день немцы... устроили обыск с грабежом того, что им приглянулось. Нас не обнаружили. Всё равно опасность сохранялась. По ночам Видмичук разбрасывал дрова и выпускал нас, сам же при любом шорохе бежал к дверям, защищая нас от вторжения соседей.
Он был партизаном, и пришло время прятаться ему. Как только он ушёл, его жена вежливо попросила нас с мамой уйти. Она боялась соседей. И мы ушли в заснеженную степ”.
Они мыкались, пока счастливо не набрели на другое место, где тоже были немцы и где тоже нашлась спасительная изба.
Н. Красносельская: “Мы с бабушкой в конце оккупации весной сорок четвёртого бежали из Доманёвки в Малиновку... Нас приютила тётя Ганя, высокая, красивая украинской красотой, лет тридцати.
Я работала, нянчила детей у тёти Гани... Бабушка зарегистрировалась как медработник и стала лечить людей. Пришёл, например, человек, у него дикое мясо; она нож на огне раскалит и вырезает. Люди за это носили ей что-либо. Помню первый гонорар её: блюдце творога. Потом пошла весенняя трава, появилось молоко, и я начала отходить.
Тут отступление, румыны ушли и проходили отступающие немцы и казачьи части. Они, особенно казаки, всех евреев добивали. Тётя Ганя и её подруга тётя Катя вывели нас в степь, и мы там четыре дня отсиживались. Казаки тогда грабили, уносили всё, особенно еду. Собак перестреляли, у тёти Гани Полкана застрелили”.
Одиннадцатилетняя Лида Станченко была схвачена румынами вместе со всей семьёй. Из камеры румынской сигуранцы удалось вырваться отцу Лиды, украинцу, партизану отряда Бадаева, и Лиде, единственной из восьми членов семьи. Бабушка Рива сказала дочери Эсфири при горьком её прощании с дочкой: “Пусть Лида идёт, живёт и всем расскажет о нас”. И Лидия Станченко рассказала:
“Мой отец, Станченко Константин Владимирович, очень любил мою мать Гарбульскую Эсю Фишелевну и женился против воли его и её родителей. Они прожили 10 лет очень дружно.
Отец был мобилизован... Когда отец из письма мамы узнал, что мы остались в окружённой Одессе, он на призыв командира желающих пойти в катакомбы в партизаны дал своё согласие, чтоб остаться в Одессе и спасти семью.
Он пришёл в дом, когда румыны уже заняли город. [До того] моя бабушка по отцу Елена Корнеевна Турмилова... увела нас всех к себе в Дальник, но через несколько дней что-то её встревожило и она ночью увела нас к своей сестре Анне Корнеевне Смалько, которая, рискуя жизнью своей, дочери и маленькой внучки, прятала нас на чердаке и в погребе до прихода отца.
Отец решил, что в Дальнике... люди могут выдать. В Одессе он случайно встретил своего знакомого по прежней работе на заводе им. Ворошилова Полищука Якова, инженера, который строил дом для завода и не окончил, жильцов там не было, только он с женой, внизу подвал, окна осыпаны мусором и нет подозрения, что там подвал.
Отец доверился дяде Яше... дядя Яша сказал папе, что тоже скрывает евреев и готов принять его семью. Отец привёл нас всех к нему в подвал.
В подвале было темно, сыро, мы очень мало общались. Моя семья: мама, её папа Фишель, бабушка Рива, тётя Дина и её муж Изя и сестрички милые Наташенька десять лет и Поличка, ей было только пять, у них выкачали кровь для раненных врагов - они все погибли.
В этом подвале помню друзей наших, Гутвах Фаину и двух её девочек. И была семья прокурора Молдавии - отец, мать и сын 17-18 лет Изя. Была ещё одна молодая женщина, фамилию не помню.
В комнате в полу был вырезан люк, на нём стоял диван, а в диване всякий хлам. Через люк папа опускал нам пищу, и очень редко ночью мы выходили помыться.
...Отец очень хорошо рисовал, он сделал печать и у него был свой человек в сигуранце, он сделал документы нашим родным и многим другим... Отец приготовил матери документы под новым именем Татьяна Горбульская и начал выводить людей на новые, заранее им приготовленные места укрытия.
Первыми ушла семья Гутвах, они успешно укрылись ...
Потом пошёл мальчик Изя. Отец сопровождал его по другой стороне улицы и потерял из виду. Вернулся в надежде, что и мальчик вернулся. В это время прибежала женщина из полиции и сказала, что мальчика арестовали, начали избивать, он не выдержал пытки и сказал, откуда он. Женщина была в полиции свой человек и она сообщила, что сейчас будет нападение полиции, но уже было поздно уйти. В считанные минуты дом окружили румыны с собаками, всех вместе с отцом и дядей Яшей Полищуком арестовали и повезли на закрытых машинах в сопровождении мотоциклов
Когда везли в сигуранцию, отец отдал мне сделанную им печать в надежде, что меня не будут обыскивать, но потом забрал, боясь, что меня будут пытать... поэтому отец давился и съел при мне печать, чтобы не выдать людей.
В сигуранце отца и дядю Яшу били током на. электрическом стуле, а меня швырнули туда, чтобы они видели меня и чтобы я смотрела. Я теряла сознание, и меня отливали водой и заставляли смотреть дальше.
Что спрашивали, я не знаю, но отец мне потом сказал, ни я, доченька, ни дядя Яша не выдали...У мамы уже был украинский паспорт... Но к несчастью её узнал местный полицай и выдал, что она еврейка. Маму увели, а меня вскорости отпустили, как я потом узнала, за большую взятку.
Бабушка Елена Корнеевна по предчувствию, как она сказала, пришла 18 мая 1942 г. и нашла меня одинокую в разграбленной квартире. Бабушка боялась меня сразу вести в Дальник и увела к своей подруге в Одессе Домне Васильевне, она меня лечила и прятала в подвале несколько недель. Хорошо помню её добрые руки...
Потом ночью бабушка Лена увела меня в Дальник к своему родному брату дяде Коле Клименко, где меня прятали в погребе, на чердаке. Чтобы местный полицай не трогал, бабушка отдала свою единственную ценность - золотой крестик.
За два года оккупации... меня передавали из одной семьи в другую, семья Клименко, семья Смалько, о которых я писала, и семья Голубенко Ефросиньи Корнеевны, а дядя Володя у бабушки Лены вырыл в полу яму, где меня и прятали на ночь... Я вышла из укрытия на свет 10 апреля 1944 года, когда пришла Красная Армия.
...Мать и всех, кого захватили, расстреляли...
Отцу дали 5 лет за укрывательство евреев, а дяде Яше 8 лет”.
28. ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ
Когда в Израиле рассматривали просьбы о признании Праведниками спасителей одесских евреев, нашлись несогласные: Транснистрия, мол, и Одесса, в частности, -владение румын, они за помощь евреям убивали только в начале оккупации, потом помягчело, лишь тюрьмой карали, значит, риск не так уж и велик, чтобы отмечать его столь высоким знаком - Праведник.
Помолчим о двойном стандарте, позволяющем, когда политика и конъюнктура диктуют, одаривать тем же званием дипломатов, которые, выдавая евреям на оккупированной территории спасительные визы, рисковали разве что карьерой, и то не всегда. Однако они вправду помогли многим - и грех их не отметить.
Что же касается мягкости румынского правления, то в Актах послевоенных одесских комиссий:
“Во двор № 68 по ул. Ленина к г-ну Махиборода пришли румыны и, приставляя кинжал к груди его жены, требовали, чтоб она выдала им евреев и коммунистов, после чего последняя стала страдать припадками и сделалась совершенно больной... (Акт 64 от 24 ноября 1944 г.);
22/Х-41 г. в г. Одессе по 2-му Водяному пер. № 4 был повешан румынами тов. Лысенко за укрывательство евреев. Подтверждают свидетели: Гниденко С., ул. Виноградная № 19 (Акт 47 от 19 ноября 1944г.)”.
Живёт в Израиле Любовь Фёдоровна Бараева, до замужества Слесаренко, украинка. Но урождённая она - удостоверено судом - еврейка Ринберг Эмма Сухаревна. Знакомая её мамы Люба Слесаренко когда-то в оккупированной Одессе отдала свою метрику, чтобы спасти девочку от угона в гетто.
Л. Бараева (из интервью): “У меня две метрики, две фамилии, я очень богатый человек... После войны я зашла в тот двор, где жили Слесаренко, нужно было отдать эту метрику. Мне говорят, их никого нет, их всех расстреляли... Приказ висел на каждом доме, что за передачу евреям документов - метрики или паспорта - расстрел на месте”.
Да и тюрьма была недалека от смертной казни. Вот история, где спасители, пройдя тюрьму, выжили. Но как заплатили?!
Меня (Мария) Суворовская с мужем Леонардом Францевичем шесть лет грезили о ребёнке. Наконец судьба снизошла: Меня забеременела. Дело происходит на Молдаванке и на дворе 1941 год, а во дворе соседи, которые говорят поляку Леонарду Суворовскому: “Слухай сюда, твою жену, еврейку, мы знаем, но смотри, будет плохо, если еще кого ховаешь [прячешь]”.
В сегодняшнем письме ко мне сын Леонарда Суворовского Александр приводит послевоенные воспоминания своего отца и его замечание: “На Ближних Мельницах (это один из районов Одессы) говорили не “еврей”, а “жид”, однако никого там не выдали, а вот на “культурной” Молдаванке выдавали”
Соседи ведали, что говорили. Леонард Францевич, умелый рисовальщик, подделал документы 14 евреям: жене, её родне и просто своим знакомым, переправив им национальность. Восьмерых из этих евреев Суворовский укрыл у себя в квартире, где соорудил, благо потолок в старых домах высок, антресоль с тайным ходом через кладовку. И стали жить-поживать...
А. Суворовский (здесь и далее из письма 2004 года): “Отец варил мыло, мама продавала его на базаре, деньги уходили на питание...”
Струкова (Пискун) Миндель Ицковна, переименованная Суворовским в Марию Ивановну, спасалась у него с сыном Шуриком. Она вспоминала: “Квартира не отапливалась, света не было, вместо стен фанера... Людей, которых он скрывал, он также и кормил... Не имея ни капли воды для своей семьи, он приносил её за несколько километров”.
Требовалось скрыть от бдительных соседей снабжение едой и питьём спрятанных евреев.
А. Суворовский: “Особых проблем с едой в то время не было... её было очень мало: то, что приносилось на 8-10 человек, в нормальное время приходилось на маленькую семью... Такое количество не вызывало подозрения. Намного
сложнее было с водой. Водопровод не работал,и отец приносил 10-15 ведер воды из какого-то колодца, расположенного в нескольких километрах от дома. Что только он не придумывал в объяснение!”
Струкова свидетельствует, что Меня Суворовская “умоляла, стоя на коленях” прекратить укрывать евреев, поскольку “я, наконец, беременна и если дело раскроется, она погибнет вместе с ребёнком”. “На что, - пишет Струкова, - он отвечал: “Я не могу выгнать людей... не могу не помогать... они тоже хотят жить”.
Меня как в воду глядела. Одна из евреек, которой Суворовский подправил паспорт, свела его со своей знакомой А. Гурой, управляющей домами в дальнем одесском районе. Подделанные паспорта надо было легализовать - прописывать по какому-то адресу, и А. Гура это делала. Тоже приобщилась к спасению евреев. Правда, Суворовский благодетельствовал безвозмездно, практичная же Гура брала у евреев деньги и ценности.
В 1942 году Гуру арестовали. Она немедленно выдала, кого могла, и первым - Леонарда Суворовского. Его и тех, кто тогда у него скрывался, схватили, судили. Евреи получили по пять лет тюрьмы плюс десять лет каторги (за уклонение от гетто), Суворовский семь лет каторги и штраф 5000 лей - вроде бы слава Богу: никакая не смерть, всего лишь срок.
10 марта сорок второго года Меня в тюрьме родила мальчика. Его назвали, видимо, в честь отца тоже Леонардом. Леонард Леонардович Суворовский был убит в тюрьме через два месяца. Леонард Суворовский-старший мог бы примерить на себя историю Авраама и Ицхака.
Сама Меня в тюрьме несколько раз пережила пытку фиктивного расстрела: её ставили к стене, но не стреляли. А позднее от всамделишного массового расстрела спаслась тем, что провалялась тогда в сыпнотифозной горячке. В феврале 1944-го, в преддверии освобождения Одессы Меню по амнистии выпустили вместе с сестрой.
Квартира их давно была занята. Леонард Суворовский, выпущенный раньше, тоже оказался бездомным и жил теперь у сестры Елены. Туда, к Елене и её мужу Александру Вольфу Суворовский привёл Меню, её сестру и их сокамерницу Риву Шейнер - жить, а вернее, прятаться от заполнивших Одессу отступающих немцев, которые добивали евреев.
Вольфы (она - полька, он, отметим, - немец) прятали евреев ещё в начале оккупации, продолжали это дело и теперь. Леонарду Суворовскому спасение евреев стоило потери сына, Вольфы рисковали двумя детьми. А кроме риска творилась будничная жизнь с недоеданием, лишениями, страхами... Ольга Харитон, сестра Мени, скрывавшаяся прежде у Леонарда Суворовского, а теперь, как и он, обитавшая у Вольфов, пишет: “Взаимоотношения между моими тремя спасителями были неровными. Часто Суворовский Л. Ф. был раздражён, нервничал... То же самое было с семьёй Суворовская-Вольф... После тюрьмы мы находились на полном их иждивении. Никогда не задумывалась над вопросом, какие мотивы толкали моих спасателей на такой подвиг. Сейчас задумалась и решила: благородство, порядочность, любовь к людям и желание помочь... даже ценой собственной жизни”.
Александр Суворовский об отце: Он знал несколько европейских языков, по словарям изучал китайский и вьетнамский, играл на рояле и кларнете (в молодости “ходил за покойником” - играл на похоронах), был блестящим конструктором, инженером “от Бога”, мог по памяти прочитать “Евгения Онегина” или “Луку Мудищева”, любил по- шутить, рассказать анекдот, работал с металлом и деревом, увлекался фотографией, сконструировал полуавтомат для печатанья снимков и т.п.
В “т.п.” входят и переоборудование Л. Суворовским жилища для сокрытия евреев, и его работа в тюрьме истопником, что позволяло приходить в камеру к беременной жене, и изготовление для неё с сокамерницами (проститутками, воровками, партизанками) “козла” - трубы со спиралью электроподогрева, включавшейся тайно от надзирателей... Но над всем ренессансным разнообразием талантов Леонарда Суворовского возвышаются слова его сына:“О том, что отец спасал евреев и как это происходило, мне известно от друзей моих родителей.Родители свои действия не считали подвигом, чем-то особенным. На суде отца спросили: “Как вы могли рисковать беременной женой?” Отец отвечал что-то вроде: “Обязан был как порядочный человек...”. Хочется, чтобы за сухой строкой моих фрагментарных воспоминаний увиделся образ абсолютно честного, порядочного человека, не делавшего из себя героя, вынужденного и присоветской власти выживать, не идя на сделки с совестью...”
Со страниц 208-214 от трагедии Бобровских и Ивановых протягивается сюда ещё один след, кровью и горечью, выручателя евреев партизанского связного “Яшки” - Татаровского Г.А., напомню, десять лет отмотавшего в ГУЛАГе.
Из архивов:
“Я, ТАТАРОВСКИЙ Георгий Александрович, 1926 года рождения, сегодня 29 апреля 1997 года СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ [повторяется описание трагедии во дворе Ивановых, которую изложил Александр Иванов, тогда забившийся в собачью будку; затем Татаровский пишет про вызволение уцелевших Бобровских, о своей роли почти не говоря]: Через время из тюрьмы был выкуплен Бобровский Д. Л... сын Лёнчик отправлен в ГЕТТО. После проверки списков вывезенных в ГЕТТО еврейских детей и установки места вывоза я с комиссаром полиции Статным Матэем, квартировавшим у нас на квартире № 1 по ул. Дуче Муссолини (Бебеля), 21, выехали в село Амбарово...
Бобровский Лёнчик был передан отцу Бобровскому Давиду Лазаревичу... так же из ГЕТТО были освобождены Бобровская Р. Г. и Бухгалтер Т. Л.
В 1988 году после моей реабилитации я поехал к Бобровскому Д. Л. попросить его свидетельства о моём участии в партизанском движении, но мне сообщили печальную весть о его безвременной кончине в ноябре 1980 года.
В 1992 году мне вернули... квартиру взамен отнятой в 1944 году в связи с незаконным арестом. В 1994 году признан партизаном и инвалидом Отечественной войны”.
Вот и ладушки, всего-то полсотни годков пролетело, круглым счётом. Осталось медаль Праведника получить от Израиля за спасение евреев.
Но тут - заминка. Оказывается, бытует невнятное мнение, что партизан не может признаваться спасителем: то ли поскольку это долг партизана (как у спасителя-еврея), то ли его корысть, потому что спасённый, как правило, присоединяется к партизанской борьбе; в обоих случаях награждать не за что. Вызволенный пятилетний Лёнчик выгоды в виде увеличения партизанской боеспособности не представлял, тем не менее Татаровский в Праведники не прошёл. Как и семья Ивановых, как и Павел Корнеевич Нудьга, “вместе с которым несколько раз освобождали из ГЕТТО узников еврейской национальности” - пишет Татаровский.
Наградой Татаровскому (как и А.В. Дьяконову) достались сталинская тюрьма, позорящая молва, бесправие...
В Яд ва-Шеме стараниями его энтузиастовсправедливость не раз одолевала препоны: Суворовские признаны Праведниками Народов Мира, и Е. Калинина, К. Станченко, Н. Прохоров, и даже партизан Д. Видмичук, и, наконец, Подлегаева.
Через пять лет после первого сообщения Е. Хозе в Израиль о её подвиге, после письменных свидетельств, бомбардировавших Яд ва-Шем.
Т. Бурштейн: “В Доманёвке Александра Николаевна дала мне свой одесский адрес и предложила приют. Когда пришло время ухода немецких войск... я и мой муж покинули лагерь. Пошли пешком в Одессу, где и нашли убежище у Александры Николаевны до освобождения города.
Александра Николаевна вывезла из лагеря Цилю Абрамовну Бершацкую...
Александра Николаевна Подлегаева - чудесный бескорыстный человек... Подлегаева и Теряева заслуживают преклонения и колоссального уважения. Это подвижницы, рисковавшие не только своей жизнью, но и благополучием своих семейств”.
Ц. Торчинская (в девичестве Бершацкая): “За три недели до освобождения я попросила Шуру Подлегаеву взять меня из Доманёвки к себе. Она назначила мне свидание на железнодорожной станции в пригороде Вознесенска. Я сбежала из гетто, пришла пешком на станцию... Поехали в теплушке, документов ведь не было. В Одессе я находилась тайком у Александры и её подруги Натальи Теряевой”.
М. Фельдштейн: “Подлегаева Александра и Теряева Анастасия, рискуя своей жизнью, совершенно бескорыстно, только благодаря своей доброте, душевной щедрости и человеколюбию, сделали так много для нас, совершенно чужих для них людей.
А. Н. помогала многим, но я всех имён не помню... Надо добиться того, чтобы Александра Николаевна была признана Праведницей Мира. Она давно вполне этого заслужила. Спасибо за то, что есть и такие люди на свете”.
П. Великанова:“Александра Николаевна по характеру - откровенная, чрезвычайно инициативная, храбрая, добрая, сочувствующая людям в такой степени, что неизменно оказывала им нужную помощь”.
Хочется верить, что А. Н. читала эти признания в любви. Они тоже ждали в Яд ва-Шеме отклика несколько лет.
Московский историк Я. Я. Этингер в 1992 г. опубликовал в 25-м номере журнала “Новое время” письмо мне от Е. Хозе про Подлегаеву, написал, как трудно ей живётся, послал ей деньги. Многие читатели расчувствовались, выяснили адрес А. Н., писали ей сердечные слова. Я. Этингер сообщил мне: “В 39-м номере “Нового времени” опубликована заметка: “Вы напечатали письмо обо мне, о том, как помогала спасать евреев. И многие люди откликнулись, предложили мне свою помощь. Прошу выразить мою искреннюю благодарность (перечисляются семь фамилий, из которых две явно русские - прим. Я. Этингера). Я знаю, как тяжело сейчас жить, и меня очень тронула доброта этих людей. А. Подлегаева”.
П. Домберг: “Анастасия Фёдоровна Теряева умерла. Александра Николаевна Подлегаева жива... Это человек с большой буквы. Она подвергала риску не только себя, но и всю семью. Она оставляла свою девочку 11 лет одну на присмотр чужих людей, а сама спасала человеческие души.
Этот человек заслуживает низкий поклон за её большое сердце, которое вмещало и волновало судьбы многих людей.
Пишет Вам её друг, который познался с ней в беде, когда у меня было горе, она не прошла мимо, подала руку помощи и выручила из большой беды. За что я ей от души благодарна”.
В начале 1950-х с Греческой (тогда Мартыновского) площади уходили междугородние автобусы. Жилось после войны трудно, и Полина Домберг, кондуктор маршрута Одесса-Николаев, участвовала в нехитром дорожном промысле: часть пассажиров, платя, билетов не брала; неучтённые деньги автобусники делили. В одном из рейсов Полину накрыл контроль: наживы кот наплакал, но получила Домберг десять лет тюрьмы, наравне с матерью-сыноубийцей, которая с нею потом вместе сидела; советская власть свою экономику от Полины заслоняла без жалости.
Жалость по части Праведницы Подлегаевой. Она продавала газеты в киоске на той же Греческой площади, здесь и познакомилась с Домберг, отсюда и кинулась её спасать, написала в Президиум Верховного Совета слёзное письмо, как Полина в годы войны мыкалась, работая на карагандинской шахте, как бедствует сегодня с сыном, ради которого и похитила разнесчастные копейки... Вышла в те годы амнистия, но, как и сегодня считает Полина Домберг, без письма Шуры вряд ли бы ей скостили срок до года с небольшим - столько она отсидела вместо десяти лет, отмеренных приговором.
П. Домберг: “Она очень больной человек. За её 78 лет жизни её доброе сердце стало страдать ишемией, аритмией. Я сколько будет в моих силах, буду её спасать. Ведь такие люди, как она, должны долго, долго жить”.
А. Подлегаева: “У меня очень много друзей среди евреев. А одна, Полина Домберг, как дочь родная. Такого друга только Бог может дать! Спасибо ему. Я поломала ногу, лежала в больнице, Полина в 8 ч. утра должна была быть на работе, так ежедневно в 7 ч. утра она была у меня, мыла, приводила в порядок, кормила и бежала на работу. В палате было 20 человек и все были влюблены в неё, не в красоту, а в человеческую доброту, завидовали мне. И теперь она часто у меня. У меня есть дочь, очень хорошая, внуки и правнуки, но Полина это дар божий. Я сейчас болею, неважно мне, жизнь у нас очень тяжёлая. Пенсия небольшая, цены на рынке ужастные, но я не жалуюсь, только был бы мир”.
Затянувшееся присуждение звания Праведника Подлегаевой, связанное со спорами об особенностях румынской оккупации, выглядело возмутительной волокитой. Особенно в глазах тех, кто по наивности считал, что Яд ва-Шем якобы обязан обеспечивать Праведников материальной помощью.
Э. Иосфина (письмо в Яд ва-Шем от имени группы студентов Петербургского Еврейского университета): “А. Н. Подлегаева умерла, так и не дождавшись от Вашей организации полагавшейся ей пенсии. К сожалению, никто из нас не был знаком лично с Александрой Николаевной, но по полученному нами от неё письму можно представить, каким мужественным, бесконечно скромным и добрым человеком была эта прекрасная женщина. Она не жаловалась ни на старость, ни на болезни и бедность, а только благодарила Б-га, который послал ей друзей-евреев, поддерживавших в трудную минуту. Эти люди действовали по велению сердца, узнав, кем была Александра Николаевна для евреев, но только от Вашей организации, обязанной оказывать помощь “Праведникам мира”, Александра Николаевна этой помощи так и не дождалась”.
Сама же Подлегаева волновалась не о себе.
А. Подлегаева (ответ студентам Петербургского Еврейского университета, предлагавшим ей помощь):
“Спасибо Вам, дорогие мои Петроградцы, за добрые слова...
Очень много сделано для спасения людей в лагере, но это не я одна. Была подпольная группа, которая делала всё возможное и невозможное. Без этих людей мы с Теряевой ничего бы не могли сделать.
...было очень опасно и трудно. Ноделали мы это не за деньги. Поверьте мне. И сейчас мне ничего не надо. Теряева уже давно умерла, а я пока ещё живу. Мне 79 лет. У меня было 3 инфаркта, остались последствия. Я небогата, у меня ничего нет, но мне ничего и не нужно. Вам самим надо! Чтобы прожить в это трудное время, нужны и деньги, и вещи, и еда. А вы ещё так молоды! Смотрите себя, дорогие мои, берегите своё здоровье! Вы наша гордость и радость! Так будте счастливы и здоровы! Запомните мою просьбу! Любите добрых людей, без доброты жить нельзя. Никогда не причиняйте людям зла. Не делите людей на нации. Важна не нация, а человеческая доброта.
Спасибо вам за добрые слова и больше мне ничего не надо.
Досвидания Подлегаева”
После подписи А. Н. спохватилась, приписала: “Дорогие друзья! Вы предлагаете мне свою помощь. Спасибо. Поэтому я прошу Вас если сможите, отправьте это письмо, которое я Вам посылаю, по адресу [Яд ва-Шема] и напишите им: я у них помощи не просила... они просят кое-какие сведения. Я всё послала и люди, которых я спасала, тоже послали письма. А они всё пишут пришлите письма. Мне уже это надоело, я нуждаюсь, но я не нищая и больше не хочу беспокоить этих людей [спасённых]. Пошлите эти письма по их адресу и моё объяснение. Извините за беспокойство. С уважением. Ал. Ник.”
Не надо ей казённого “спасибо”. Она и мне написала о себе лишь после нажима, напора, длившегося год с лишним. И от Израиля, если чего и хотела, то вот, в конце письма мне, наивным намёком: “В Израиль я поехала бы с удовольствием. Ведь там сейчас много живёт моих друзей”.
Не суждено однако ей было на исходе дней ни друзей повидать, ни Святой земли, как мечталось, коснуться - в июле 1993 года умерла А. Н. после трёх инфарктов, война своё сделала. А звание Праведницы Народов Мира получила она 28 февраля 1996 года - посмертно.
До чего неспешна наша благодарность...
29. РАСПЫЛ
Усилиями Праведников можно дополнить 600 выживших после гетто одесских евреев примерно тысячей спасённых. Это общую картину почти не меняет: 99% еврейского населения румынской Одессы ушли в ничто. К 10 июня 1944 г., когда в Одессу уже вернулся кое-кто из партизан и беженцев, когда объявились те, кто прикрывался фальшивыми паспортами, в городе среди 228862 жителей оказалось 2640 евреев, чуть больше одного процента.
Распылило одесских евреев. Яков Л. из Узбекистана прислал в Яд ва-Шем Листы на погибших в войну членов своей семьи. Среди них: “Ферт Малка, 1893 г. рождения, в Одессе выдана соседкой и как еврейка казнена (повешена”); “Ландо Рудольф, 1912 г. р., был партизаном в одесских катакомбах, выдан предателем и казнён (расстрел)”; “Ландо Вера, 1940 г. р., умерла от болезни в эвакуации в г. Ташкенте”; “Прусс Татьяна, 1923 г.р., была вывезена румынским офицером в Румынию и там погибла”.
Ф. Нелик (приложение к Листу): “Гершман Лейб, 1916 г. р., призван в армию, в августе 1942 года в бою в городе Пятигорск ранен в живот и при отходе Красной Армии оставлен на попечение местных жителей. Погиб от руки немцев или местных жителей. ... Пока он воевал, немцы в Одессе убили его маму Фейгу и сестру Олю”.
Изидор Шварц, слесарь из Будапешта, приехал в Одессу, женился на швее Берте, родили они двух девочек, в 1931 году Поленьку, в 1938-м Мару. Хороши, наверно, были девочки... Их вместе с мамой расстреляли у Жеваховой горы в феврале 1942 года. А слесарь был на фронте, убит под Киевом.
На улице Мясоедовской, 14 жили Владимирские, Соня и Борис, с двумя мальчиками, Айзиком, 17 лет, и Ионей, 19 лет. Папу взяли в армию, мальчики, оба студенты, вслед пошли добровольцами, мама осталась в Одессе - кто её, домохозяйку, вывезет?.. Папа и дети на фронте убиты, мама - в одесском гетто. Листы на них в Яд ва-Шем пишет сосед, больше уж некому.
Из архивов:
“В Комиссию Кагановичского района по расследованию всех злодеяний немецко-румынской банды над мирными жителями г. Одессы
От гр. С.И. Шаровкер,
проживающей в доме № 77/7
по ул. Б. Арнаутская
Заявление
Комиссию заверяет очевидица всех ужасов и кошмара, которые были произведены над мирными жителями г. Одессы немцами и румынами. С израненым на всю жизнь сердцем совсем вкратце ибо не хватит бумаги чтоб изложить всё то, что пережито мною. 25 октября 1941 г. был изъят из тюрьмы сын мой 19 лет Изя Шаровкер совместно с большой колонной мужщин всех возрастов под видом на работу, но ни один из них не вернулся обратно...
12 января 1942 г. все евреи г. Одессы в том числе я под зверствами со стороны зверей румын и немцев были мы вынуждены выйти со своих квартир и окончательно оставить город в направлении Слободки, откуда в разные сроки угнали... всех без исключения не смотря и не считаясь временем года т.е. в середине зимы в неизвестное тогда нам направление где я окончательно потеряла всю свою семью сестёр племяниц и племяников...
Я же совместно со многими другими случайно уцелевшими в этапе от всех зверских приёмов, которым были подвержены, как замораживаниям, зжиганию, растрелам и т.д. очутились в Думанёвке где в разбитых помещениях без окон и дверей нам устроили лагерь, из которого мы не имели права выйти ни куда если же в силах необходимости достать себепищу кто либо вышел на улицу и встретились с румынами или полицаем, то вы были подвержены 50-ти нагайкам на голое тело.
В этом лагере каждый день вырастала целая гора трупов... я лично помогала нагружать подводы покойников.
Через короткое время мы оставшиеся были переведены в другой лагерь ещё в худших условиях. Так и назвали этот лагерь смерти. Здесь мы очутились в разбитых конюшнях до колен гною после неубранного от скота раннее проживавшего.
Погибшие в лагере просили запомнить их фамилии, но при всём моём упорстве остаться жить надежды было мало и я не старалась поэтому запомнить.
Лично всё пережила
Шаровкер С.И.”
“Пережила”. Не распорошило всех до конца... Живучи...
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:11
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:12
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:14
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
#
Отправлено 27 февраля 2014 - 23:14
Сперва дай людям, потом с них спрашивай.
Поблагодарили 1 Пользователь:
|
|